Иранец некий сказывал: отныне
Отец Меджнуна пребывал в унынье,
Напрасно тратил время, денег тьму,
Чтоб угодить больному своему.
Мой эфиопа трижды и семижды,
Но эфиопа тем не обелишь ты.
Отец уже был немощен и стар.
Он чувствовал, что близится удар
И распахнет последние ворота.
И старцу опостылела забота
И тесен показался дом родной.
Охрипла флейта горла. И струной
Ночного чанга в нем росла тревога,
Что смерть уже стучится у порога.
Тогда он посох страннический взял,
Двум отрокам сбираться приказал
И вышел в путь в надежде и в веселье.
Вновь перед ним скалистые ущелья,
И зелень трав, и чахлые пески,
Кто странствует, не чувствует тоски.
Но нет нигде следов родного сына.
Вдруг кто-то рассказал, что есть трясина,
Есть ямина зловонная в парах,
Казан горючих смол, гниющий прах,
Туманом отвратительным одетый,
Обитель кары, спрятанная где-то.
И поспешил отец, не опоздал.
Он сына в страшном облике узнал!
Узнал — и сердце жить не захотело,
Пред ним нагое, высохшее тело,—
Костяк недвижный в кожаном чехле,
Свивающийся, как змея, во мгле,—
Изгнанник ослепительного мира,
Поклонник изменившего кумира,—
Цеп, молотящий призраки и сны,—
Тончайший волос, вихрем быстрины
Носимый и зачем-то сбереженный,—
Бродячий пес, чумою зараженный,—
Котел, который выкипеть не смог,—
Воспламененный разум, сбитый с ног,—
Зверь со звериной шкурою на бедрах,—
Таким был этот одичалый отрок!
И робко подошел отец, присел,
По волосам погладить не посмел.
Два сердца, сына и отца, стучали
Родною кровью, равною печалью.
Меджнун глядит из-под усталых век,
Не понимает, что за человек,
Что за старик заботливый с ним рядом,
И он впился в отца безумным взглядом
И спрашивает: «Кто же ты такой?».
И машет тощей, слабою рукой.
И отвечает старец: «Я отец твой».
И сын тогда припоминает детство
И падает в слезах к ногам отца.
И горьким поцелуям нет конца…
Старик всмотрелся пристальней и зорче
В дитя свое, истерзанное порчей,—
И кажется отцу, что перед ним
Нагой мертвец на Страшный суд гоним.
Тогда он из мешка одежду вынул
И на плечи дрожащему накинул,
И бледный лоб закрыл ему чалмой.
«Душа моей души, любимый мой!
Не время спать! Дни мчатся, словно кони,
Друг друга нагоняют в злой погоне!
Беги от этой гибельной горы,
Где ливни смертоносны и остры,
Где молния на диких кручах блещет,
А кровь твоя из ран горючих хлещет.
Дни считанные, гол и одинок,
Побудешь здесь, но свалишься ты с ног
Добычей для стервятника иль волка.
Остерегись! Ждать гибели недолго.
Последний пес хозяйский на цепи
Счастливее изгнанника в степи.
То русло, где река текла безмолвно,
Разрушат завтра яростные волны.
А та гора, где родился поток,
Когда-нибудь расколется, — дай срок.
Будь из любого камня иль металла,
Беда нагрянет, — и тебя не стало.
Обуглился, почти дотла сгорел,
А все еще не вырос, не созрел.
Какого ты верблюда на смерть гонишь?
В каких песках непроходимых тонешь?
Мушриф казны, что див заворожил,
Ты пьявкой стал своих открытых жил.[268]
Обрадуйся хотя бы ласке ветра,
Ведь и она обогащает щедро.
Она не лжет, слетя на миг один.
Обрадуйся хотя на миг один.
Быть может, ветерок умчится завтра.
Никто не знает, что случится завтра.
Ты жил в пустом пространстве, — отдохни.
Не надо больше странствий, — отдохни.
У пса есть дом и собственная миска,
А ты бездомен. Ты упал так низко,
Как будто бы не человек, как мы,
А бестелесный див, созданье тьмы,
Иль оборотень, что по свету рыщет
И воплощенья собственного ищет.
Ты мне родной, будь также другом мне
И не хвались своим недугом мне.
Но берегись: сегодня не ответишь,
А завтра ты нигде меня не встретишь.
Я скоро свиток жизненный сверну.
Пей кубок за меня! Я отдохну.
Останься на пиру, как виночерпий.
Мой пир окончен. Солнце на ущербе.
Пыль золотит закатный путь. Пора!
Жизнь прожита. В обратный путь пора!
Но страшно мне, что буду я в дороге,
И ты придешь обнять отцовы ноги,
На тленный прах рыдая упадешь,
Но отклика у праха не найдешь.
Пускай твой вздох взовьется дымом чадным,—
Молчанье праха будет беспощадным.
Огонь тоски тебя испепелит,—
Но мертвый пальцем не пошевелит».