С вечера была готова, — есть нельзя сейчас».
Разговор старик закончил и пошел домой,
Чтобы гостю приготовить во дворце покой.
Гость на дерево взобрался, лестницу убрал.
Там сандал листвою свежей так благоухал,
Что, когда Махан из легких воздух выдыхал,
Он, как ветер, ароматы миру посылал.
Сверток хлебцев золотистых и лепешек белых
Развернул, почуяв голод, путник и поел их.
Из прохладного кувшина, что студил ночной
Ветер, жажду утолил он чистою водой.
И на той тахте румийской, под густой листвой,
На ковре китайском, мягком он нашел покой.
На руку облокотился; озираться стал.
И вдали семнадцать ярких свеч он увидал.
Шли красавицы по саду, светочи несли.
Преклонился бы пред ними каждый до земли.
Светочи в руках у каждой, платья их богаты.
Полотно скрывает розу, кисея — гранаты.
Шли — стройны, светлы, как свечи, озирая мир.
На суфе они уселись за веселый пир.
Столько блюд, напитков столько — знает только
Ледяной шербет с шафраном и гранатный сок.
Там барашек был, поенный только молоком,
И откормленная птица, и форель, и сом;
Хлебы — камфоры белее и светлей луны,
Как спина и груди гурий, мягки и нежны.
О пирожных не умолкла до сих пор молва.
Сахарная напоследок подана халва.
И когда на стол такие блюда принесли,—
Словно мир, где все явленья чудо, принесли,—
Госпожа невест сказала девушке одной:
«Чувствую я: скоро четом станет нечет мой.
На меня алоэ дышит, от сандала вея.
К дереву сандаловому подойди скорее.
Так иди и к нам пришельца ласково зови.
Молви: «Ждет тебя подруга, полная любви;
Стол накрыт, поставлен кубок чистого вина;
Но без гостя не коснется вин и яств она.
Поспеши, вкуси блаженство от союза с ней.
Не держи ее в оковах, приходи скорей!»
К дереву сандаловому дева подошла.
Узок рот ее, а просьба широка была.
Отворив уста, запела, словно соловей.
Как цветок с куста, Махана сорвала с ветвей.
Речь посредницы услышав, он пошел за ней.
Сам посредника искал он для любви своей.
Но как только пред соблазном душу он открыл,
Тут же предостереженья старца позабыл.
И любовь метлой с дороги стыд и долг смела.
И Махан к луне спустился, что его ждала.
Груди мягче молодого творога у ней,
Слаще сахара и меда, молока нежней.
Яблоки ланит — услада для живых сердец,
Где под кожей — сок багряных роз и леденец.
Вся она как ртуть живая или как ручей,
А глаза светлей и ярче пламенных свечей.
Средь подруг своих сияет, как свеча, она,
Взглядом насмерть поражает без меча она,
Полною луной блистает, горяча, она,
Двери сердца отмыкает без ключа она.
Во сто тысяч раз в Махане страсть к ней возросла.
Розу уст ее сосал он, как сосет пчела.
И когда рука Махана стан ей обвила,
Диво-дева застыдилась, взоры отвела.
Но как розу прижимает к сердцу соловей,
Он прижал Китая чудо ко груди своей.
А когда взглянул на этот сладостный поток,—
Он от ужаса дыханье перевесть не мог.
Перед ним — от пят до пасти скаляся — сидит
Порожденный божьим гневом адский дух ифрит.
По рогам — свирепый буйвол, по клыкам — кабан.
Не дракон — страшней дракона, это — Ахриман!
От надира до зенита пасть его разъята;
А спина — спаси нас боже! — как гора горбата.
Словно лук, хребет зубчатый выгнут; рачья морда.
На сто верст кругом зловонье от него простерто.
Нос — как печь, где обжигают кирпичи огнем.
Пасть — как чан, где известь гасят, чтобы красить дом.
Губищи ифрит разинул, словно крокодил;
Гостя ухватил, колючей грудью придавил,
Целовал в лицо смердящей пастью, и душил
Смертным дыхом, и, целуя, гостю говорил:
«А-а! Ты в лапы мне попался! Грудь твою сейчас
Разорву! Гулял сегодня ты в последний раз.
Ты меня хватал руками, зубы в ход пускал,
Ты мне нежный подбородок, губы целовал!
Видишь: когти — словно копья, зубы — как ножи!
Где еще такие зубы ты видал — скажи?
Ах, как горячо сначала страсть твоя пылала,
А теперь куда девалась? Почему пропала?
Эти губы — те же губы, полные огня,
Личико мое — все то же, так целуй меня!
Не пируй в кругу коварных, где царит позор!
Дома не снимай, в котором управитель вор!»
Так шутил и издевался злобный див над ним,
Хохотал, пускал из пасти то зловонный дым,
То огонь в лицо Махану. И увидел он:
Что красавицею было, то теперь — дракон.
Среброногая внезапно стала вепреногой
Гадиной — с хвостом воловьим, черной и двурогой.
И, упав, под тем драконом он лежал, крича,
Как дитя. Текла от страха из него моча.
Но едва забрезжил смутно темный край небес
И пропел петух далекий, сгинул черный бес.
Ночь ушла, влача с собою черный шелк завес.
Дымом унеслись виденья, пышный сад исчез.
Ниц поверженный, лежал он у дверей дворца.
Сокрушался, предавался горю без конца.
И от зноя дня в сознанье он пришел. И вот
Осмотрелся: горе! видит свалку нечистот.
Видит он на месте рая — раскаленный ад.
Нет свирелей, лишь стенанья ужаса звучат.
Ну, а то, что прошлой ночью он дворцом считал,
Стало грудой безобразно взгроможденных скал.
Стал кустарником колючим благовонный сад,
А взамен суфы лишь камни голые лежат.
Грудки птиц, плоды и спины жареных козлят
Стали падалью зловонной, гнусною на взгляд.
Стали руды и свирели тех ночных певцов
Грудою костей верблюдов и степных ослов.
Сделался гнилою лужей чистый водоем.
Все, что с блюда золотого ел он за столом,
И вино, что пил вчера он, это, — бог с тобой! —
Это было только мерзость, и навоз, и гной.
Вонью стал благоухавший на столе рейхан.
Вновь запутался в невзгодах мученик Махан;
Стал молиться. В путь пуститься сил он не имел,
Но и оставаться в месте страшном не хотел.
«Удивительное дело, — он себе сказал,—
Это что за круг, в который я теперь попал?
Прошлой ночью пировал я в сказочном саду,
А сегодня вижу снова ужас и беду.
Чем в руках пышнее роза, тем острей шипы.
Вот так урожай приносят нам сады судьбы!»
И Махан несчастный думал: «Лишь уйду от зла,
Изберу я целью жизни добрые дела!»
Брел он, горькими слезами щеки обливал,
Каялся, что не всечасно справедлив бывал.
Чистых вод достигши, слезы смыл и пот с лица.
Униженно пал на землю и молил творца:
«Вяжешь ты и разрешаешь! Боже, развяжи
Узел бед моих, — дорогу к дому укажи!
Указующий правдивым верные пути,
Мне — идущему стезею темной — посвети!»
Так, в молениях простертый, долго он лежал.
Наконец, лицо поднявши, путник увидал
Пред собою человека, — был он, как Нисан,
Весь в зеленом, словно утро свежее, румян.
И Махан спросил: «О, кто ты, в этот горький час
Мне явившийся? О, кто ты, ясный, как алмаз?»
Тот сказал: «Я — Хызр, скорбящий о твоей судьбе.
Я пришел, благочестивый, чтоб помочь тебе.
Донеслись твои обеты к сердцу моему,
И они тебя доставят к дому твоему;
Будь им верен! Крепче руку мне сожми рукой
И закрой глаза — и снова через миг открой».
В руку Хызра, не замедля, руку он вложил;
И глаза свои зажмурил, и тотчас открыл.
Там, откуда был впервые дивом уведен,—
В том саду благословенном очутился он.
Он открыл калитку сада, в свой дворец пришел,
И друзей в молчанье, в скорби у себя нашел.
Каждый в синей был одежде[321] — скорби знак по нем.
Он о горестном поведал им пути своем.
Люди, что его любили, с ним душой сжились,
Милого оплакивая, синим облеклись.
А Махан во всем согласным с ними быть хотел:
Он лазурные одежды на себя надел.
Цветом бирюзы до смерти был он облачен;
Цветом времени покрылся, словно небосклон.
Высота небес одежды лучшей не нашла.
И лазурный шелк одеждой вечной избрала.
У людей, что избирают цвет лазурный неба,
Солнце на столе сияет, как лепешка хлеба.
Голубой цветок,[322] что платье носит голубое,
Сердцевиною имеет солнце золотое.
И куда свой огнезарный лик ни устремит
Солнце, — все цветок лазурный на него глядит,
И любой цветок, что цветом голубым цветет,—
«Поклоняющимся солнцу» Индия зовет».
А когда луной Магриба сказ окончен был,
Шах в объятия с любовью пери заключил.