Весь первый урок прошел как в кошмарном, густом тумане. Я сидела, уставившись в изуродованную страницу с портретом Пушкина, но видела не строки «Я помню чудное мгновенье…», а эти жирные, кричащие буквы «ФЕЙКОВАЯ КОРОЛЕВА» на парте, самодовольную, злобную усмешку Кати и тупое ржание Максима. Учительница что-то вдохновенно говорила о гармонии природы и души в лирике Тютчева, а у меня в голове стучал только один мерзкий ритм: “Фейк. Фейк. Фейк. Фейк.” Ирония ситуации была горькой до тошноты: я играла роль, придуманную наспех, чтобы помочь Егору отгородиться от Кати, чтобы самой спастись от Артёма, чтобы дать нам передышку. А эта роль, этот картонный титул, стал мишенью для тех, кому я, своим внезапным возвышением, перешла дорогу. И боль от этого была абсолютно реальной, физической. Егор… Он не должен знать об этом. Он не может не знать. Эта мысль сверлила мозг. У него своих проблем – целая гора. Этот долг отца, который висит над ним дамокловым мечом, пьянство отца, работа, которая отнимает силы… Зачем ему еще мои жалкие школьные войны, это унизительное разоблачение нашего маленького спектакля? Он и так несет слишком тяжелый груз. Моя роль была должна облегчать, а не добавлять проблем. Я чувствовала себя не просто жертвой, а предательницей нашего негласного договора. Я не смогла сохранить лицо. Не смогла быть безупречной «королевой», пусть и фейковой. Сразу в памяти всплыло унижение от Артёма.
После звонка я механически складывала тетради, стараясь не смотреть ни на кого. Испорченный учебник, лежавший на парте как вещественное доказательство моего позора, соскользнул и с глухим, обвиняющим стуком шлепнулся на пол, раскрывшись на тех самых смятых страницах с похабной надписью над Пушкиным. Я резко наклонилась, чтобы поднять, отчаянно желая спрятать улику, но чья-то рука – быстрая, решительная – опередила меня.
Егор стоял рядом, его собственная книга уже была засунута под мышку с привычной небрежностью. Он молча поднял мой учебник. Его взгляд, обычно такой отстраненный, скользящий по миру как по чужой планете, упал на обложку. На варварски сорванную обложку. На смятые, чуть надорванные страницы. И на издевательскую надпись «НА ДРОВА ТВОЕЙ КОРОНЕ», жирно перечеркивающую портрет поэта. Я видела, как меняется его лицо. Сначала – привычная маска безразличия, каменная стена. Потом – легкая тень недоумения, едва заметное движение бровей. И затем… Будто внутри него что-то хрустнуло, лопнуло под невыносимым давлением, сорвав все предохранители, все замки, которые он так тщательно выстраивал годами. Его глаза, такие скрытные, обычно полуприкрытые или холодно-наблюдающие, потемнели до черноты бездны, и в них вспыхнул не просто гнев, а холодная, сокрушительная, абсолютная ярость. Не истеричная, не кричащая. Глухая, как подземный гул перед извержением. Скулы выступили резко, как скалы, челюсть сжалась так, что стали видны бугры на скулах, напряглись мышцы шеи. Он даже не взглянул на меня. Весь его фокус, вся его чудовищная концентрация были прикованы к книге в его руке. Как к улике преступления. К доказательству нанесенной обиды. К символу сломанной границы.
— Это кто? – его голос был низким, хриплым, абсолютно чужим. Не вопрос. Приговор. Каждое слово было выковано из льда и стали.
— Егор, не надо, пустяки… – залепетала я, испуганно озираясь, чувствуя, как все вокруг замерло. Но было поздно. Он уже видел, как я вздрогнула, услышав громкий, нарочито вызывающий смех Максима, который как раз проходил мимо по коридору за дверью класса, явно ища внимания после утреннего «триумфа». Егор медленно, очень медленно поднял голову. Его взгляд, тяжелый и неумолимый, как ледник, нашел Максима в проеме двери. В этом взгляде не было вопроса. Была уверенность.
—Соколов! Чего уставился, как сова на пень? – фальшиво-бодро гаркнул Максим, пытаясь сохранить браваду, но я заметила, как он слегка отступил назад, к стене, как бы ища опору. Катя появилась за его плечом, как по волшебству, ее лицо, еще минуту назад сиявшее самодовольством, внезапно стало осторожным, настороженным.