В пансионе стояла глубокая тишина, почти все лампы были погашены, и красновато-коричневые тени от абажуров лежали в углах вестибюля. Только мечи в их стеклянных ящиках были подсвечены мягким и нежным светом: Погибшие Нибелунги оставили здесь свое оружие, чтобы придать своим потомкам былую силу. Молхо поднялся на лифте, легко постучал в дверь и тихо открыл ее. Советница лежала в том же положении, как он ее оставил, все еще в одежде, молча, с выражением боли на лице, давешняя музыка давно забылась, лодыжка распухла еще больше, и теперь она смотрела на Молхо с глубокой и беспомощной тревогой. Он вытащил бинт из упаковки и туго перевязал ее ногу, которая вдруг показалась ему похожей на вытащенную из воды белую речную рыбу — такая же беспомощная и распухшая, — и, хотя он бинтовал с предельной осторожностью, она все-таки вскрикнула от боли, и он понял, что ее болевой порог куда ниже, чем у покойной жены, которая в последний год достигла в этом отношении поистине непредставимых вершин. Эта женщина еще не знала, что такое настоящие страдания, ее муж упал, точно крышка кастрюли, родственники баловали ее, и весь ее разум не научил ее принимать боль, как это положено, то есть терпеливо. Она смотрела на него с глубокой серьезностью, стриженые волосы разметались по подушке, она была очень похожа сейчас на свою девочку, которую он видел в тот вечер в угловой комнате, только наволочка здесь не была расшитой. Похоже, что аспирин совсем не помог. Он так и думал, еще с той минуты, когда увидел те жалкие и к тому же, видимо, старые таблетки в ее домашней аптечке, люди почему-то думают, что лекарства вечны. Она сказала, что ужасно сожалеет, теперь, наверно, все их путешествие окончательно испорчено, и Молхо сказал, не сдержавшись: «Я же крикнул вам „осторожно“, я сразу почувствовал, что в конце концов вы поскользнетесь», но тут же спохватился, подумав, что она, возможно, видит все иначе и считает виноватым именно его, за то, что он побежал к машине и не подхватил ее на руки, когда она падала. Но как он мог подхватить ее на руки, совершенно чужую ему женщину, да к тому же не просто женщину, а высокопоставленного сотрудника министерства, выше его на целых три ранга, да еще, наверно, с оплаченной машиной, — и все это во время служебной командировки?!
Он был тронут ее страданиями, что и говорить. Наверно, ей лучше, было бы раздеться, укрыться и хорошенько выспаться — утром все начнется заново и все вчерашнее пройдет. Он осторожно посоветовал ей достать кое-какие вещи из чемодана и теперь застыл в ожидании — разденется она сама или ей нужна его помощь? — но она продолжала лежать, и он подумал, что не стоит ставить ее лишний раз в неловкое положение (бывают ситуации, когда излишняя забота только вредит), и вышел из комнаты, потому что время было уже позднее — четверть двенадцатого. Лифт вдруг закапризничал, и он спустился в свой номер по узкой и удивительно удобной лестнице, ее каменные ступени были покрыты ковровой дорожкой. Он все более убеждался, что в пансионе их только двое. Что привлекло ее в эту маленькую гостиницу, если не считать вполне сносной цены и абсолютной чистоты? Была ли она и вправду здесь раньше? Он почему-то не ощущал ни малейшей усталости — все события этого долгого дня стерлись, как будто их не было, спать ему не хотелось; и он сел в кресло и еще немного почитал о пребывании Иисуса в Иерусалиме, обо всех этих неведомых ему прежде вещах, потом вспомнил, что сегодня пятница, канун субботы, — как удивительно, что он совершенно забыл об этом! — и продолжал читать, пытаясь представить себе древний Иерусалим, но ему почему-то вспомнилась мать — одна, в старом, большом доме, сидит, надувшись.