На сцене, — ответила Ариэль, прижимая полотенце к кровоточащему носу. Он онемел, и она не могла понять, сломан он или нет. Языком она уже проверила, на месте ли зубы, и хотя нащупала незнакомые края, решила, что нормально. — Нас вызывают, — сказала она. — Он меня ударил, но не успел. — И объяснила, чтобы до них дошло: — Не изнасиловал.
— Ты едешь в больницу, — распорядился Тру, глядя ей в глаза. — Хочешь ты того или нет. Вызывайте «скорую», — скомандовал он менеджеру.
Ариэль отняла от лица полотенце и завопила.
Одно слово.
Слово «нет».
Менеджер остановился, и никто другой не двинулся — даже тот мужик, что прибирал грязь. Скандирование шло громче, громче, и было пора начинать.
Кочевник подошел к ней. Ее глаза повернулись к нему, и это были ее глаза, да, но они стали другими. Они видели такое, чего лучше бы ей никогда не видеть. Они налились кровью, в их серой глубине застыл страх, но в основном из них смотрела злость.
— Никто мне не помешает! — сказала Ариэль им всем, а может, и всему миру. Она сцепила зубы, чувствуя во рту вкус собственной крови и новые острые края. — Никто не сможет мне помешать делать то, что я делаю! Никто!
Она высвободилась из рук Берк и Терри. Стояла без поддержки.
— Потому что это моя суть! — крикнула она. — Я родилась для этого!
Берк протянула руку к ее плечу — Ариэль эту руку оттолкнула.
— Нет… пустите меня. Пустите…
Она затрясла головой и снова прижала к носу полотенце. Когда оно еще сильнее пропиталось кровью, она бросила его в сторону и вперилась в глаза Тру.
— Никто не помешает мне, — сказала она, — делать, то, для чего я рождена. Вот это вот. Музыку. Я не для того так работала… весь этот путь прошла… все группы, всех людей, все вообще… чтобы мне тут говорили, будто я не могу выступать, если я говорю, что могу.
Она еще много могла сказать, но в груди теснились всхлипывания, и она боялась, что развалится и собственных костей не соберет, а потому ничего не сказала, хотя темнота, которая только что пыталась ее уничтожить, хотела, чтобы она, Ариэль, поджала хвост и безропотно поехала в больницу. Она не сказала, что эта тьма пирует в раненом безмолвии разбитых сердец и изнасилованных душ, растет и крепчает на горьких воспоминаниях и разбитых мечтах. Не сказала, что не выступать сейчас означало бы окончательную жизненную капитуляцию, потому что сопротивляться этой тьме, отодвигать ее — для этого ты и рождена. Ты должна играть на гитаре и петь, если ты рождена для этого. Должна выйти на сцену, побитая и окровавленная, и всем дать знать, что ты стоишь там, где тебе положено стоять в этом мире, и никто — тем более мелкая жадная дурная вошь, которая попыталась тебя оттуда выбросить, — тебя с места не сдвинет.
Ничего этого она не сказала, но взамен сказала другое:
— А теперь слушайте. У меня может быть сломан нос. В публике наверняка есть врач, или сестра, или студент-медик. Кто-то, кто сможет посмотреть. Здесь где-то должна быть аптечка первой помощи. У меня голова трещит, может быть сотрясение. Врач нужен, — сказала она, чтобы они поняли. — И час времени дайте мне. Если я отключусь или рвота не перестанет — тогда ладно, звоните в «скорую». Но один час — мой. И мне… блин, новая блузка нужна.
— Ты с ума сошла, — сказал Тру.
— Мне надо вымыться, — продолжала она, будто не слыша. — Лицо вымыть, но туда я не могу зайти. — Они поняли, о чем она. — Господи Боже мой, — сказала она усталым голосом. — Мне снова нужно отлить.
— Это нервное, — пояснил Тру.
— Да нет, — сказала она. — Слишком много чая.
Тру хотел было что-то сказать, отбить эту сумасшедшую стрелу, но не мог вспомнить, что именно. Он не улыбался, был суров как скала. Но целеустремленностью, выразившейся на лице девушки, он проникся. Он понял, чем она ему нравится. Самая волевая из всей группы, быть может, хотя до сих пор от нее этого не требовалось.
— Ты мне позволишь — обещаешь, что позволишь отвезти тебя в больницу, когда мы закончим?
— Да.
— Тебе нужен только час? И все?
— И все, — ответила она, и он знал, что она не врет.
— Вы согласны? — спросил Тру у менеджера.
— Годится.
— А вы? — обернулся Тру к группе.
Терри и Берк посмотрели на Кочевника.
— Полностью, — ответил он.
Если Ариэль может выступать с разбитым носом, он как-нибудь переживет распухшие костяшки. Это будет концерт века.
Или веков.
Народ в коридоре рассасывался. В артистической копы вызвали машину для транспортировки подозреваемого, который почти наверняка окажется «скотч-насильником». Менеджер клуба вышел на сцену, к развеселой, размоченной пивом и заведенной «Коброй» толпе и задал вопрос, который меньше всего рассчитывал бы задать ближайший миллион лет:
— Есть в зале врач?
Тру и Берк отошли, и Кочевник вдруг оказался прямо перед Ариэль. Он смотрел на нее и чувствовал, как кривятся губы в сухой улыбке восхищения. Про Джереми Петта он не понял, про девушку тоже, как и про песню и про все, что она значит, но понял, что может в Ариэль влюбиться, если себе это позволит.
И это, быть может, уже наполовину произошло.
Он потрогал подбитый глаз, потом постучал пальцем по носу.
— Кажется, мы с тобой слегка в родстве.
Кто к кому потянулся первый? Слишком близко они были, чтобы понять.
Он ее обнял, и она к нему крепко прижалась, и он понял, что плачет, просто небольшие слезы капают из-под крепко зажмуренных век, потому что очень, очень прискорбно, что такое страшное с ней случилось, такое, что душу наизнанку выворачивает. И хотя — слава Богу — диджей не овладел ею, но она соприкоснулась с уродством этого человека, со злобой, вылепленной из его страданий, какова бы ни была их причина. Но таково устройство этого мира, и от него Кочевник мог ее защитить не больше, чем себя или любого из них. А еще все это идет в тот суп, который называется «творчество».
Он прильнул головой к ее плечу, вдохнул ее аромат. От нее чуть-чуть пахло жимолостью, как от солнечного летнего луга. Вполне подходящий аромат для героини викторианского романа, обреченной влюбиться в жестокосердного грубияна.
Но это не он, потому что он сын своего отца, а ни его отец таким не был, ни он сам таким никогда не будет.
Ариэль прижала его к себе, услышала, что он хлюпает носом, как ребенок, и тихо сказала:
— Все хорошо.
И повторила снова, чтобы он уже не сомневался.
Глава двадцать седьмая
«Колеса автобуса крутятся-крутятся… крутятся-крутятся… крутятся-крутятся…»
Детская песенка, подумал Терри. И подумал, не так ли это началось — для них для всех.
Музыка, слышанная в детстве. Мелодия из местной телепередачи, той исчезающей породы, когда ведущий в капитанской фуражке крутит детям мультики, показывает фокусы с шариками и салфетками. Его называют «Кузен» или «Кэппи». Обрывок рождественской песенки в магазине, когда горят все праздничные огни, и Санта уже пустился в путь. Серебряные нотки из музыкальной шкатулки, где медленно крутит пируэты миниатюрная танцовщица. Персонаж с гармоникой в старом черно-белом вестерне или фильме про войну. Далекий пронзительный свисток поезда, одинокий в дождливой ночи.
Что-то в них всех было рано разбужено, в этом Терри не сомневался. Что-то такое, что и другие дети слышали, но забывали. А вот они все что-то слышали, запомнили и до сих пор хранят в себе, спрятанное надежно и глубоко. Что именно запомнил он, Терри знал. И знал отлично.
Тру нажал на тормоз. «Жестянка» замедлила ход на вершине подъема. Не очень крутой подъем на таком прямом и ровном протяжении федеральной дороги I-40, но все же заметный. Тру выглянул в боковое зеркало, за корму трейлера.
Белая машина была на месте.
Где-то на полмили позади? Ну, это даже смешно, подумал он, потому что в этот час воскресенья из Альбукерка на запад едет куча самых разных машин. Маленькие легковушки и большие внедорожники, грузовики с прицепами, фургоны, пикапы всех моделей и всех цветов. Но эта вот белая машина — иностранная, вроде бы «хонда» — какое-то время держалась достаточно близко, чтобы Тру разглядел человека за рулем. В темных очках — да ладно, под вечер едет на запад при таком солнце, — и в бейсболке с каким-то логотипом. Но потом белый автомобиль сбавил ход и отстал машины на три или четыре, зато теперь вроде бы держит постоянную скорость. Точнее, держит ту же скорость, что и «Жестянка».