Выбрать главу

Луна стояла теперь высоко, и порог ясно вырисовывался в мягком свете. Его не было. Я вскочил на ноги, осторожно и тихо, и легко двинулся вперед, вдоль стены сарая. Он был в открытом поле и двигался к старому дереву. Он шел медленно, настороженно, словно человек, выслеживающий что-то очень пугливое, либо очень опасное. Я поглядел туда, куда он шел. Ничего. Нигде ничего — во всей округе. Это надо подчеркнуть особо: ничего вокруг. Абсолютно. Только этот измочаленный дряхлый древесный полускелет, неподвижный и немой, внизу склона.

Он стал двигаться быстрей, поспешней. Потом побежал. Вдруг остановился у самого дерева, вглядываясь вверх сквозь взлохмаченные ветви и вокруг этого места. Голова его упала, он застыл неподвижно, недвижимо, как само дерево, и мне почудилось, что, пока он стоял так, без движения, он немного сжался, вся его старческая фигура как-то осела. Наконец он повернулся и пошел к хижине, медленно, устало, просто маленький старик, дряхлый и одинокий в своем собственном, замкнутом бытии. У меня было такое чувство, что, выйдя я сейчас на открытое место, — он мог бы глядеть на меня в упор, не видя никого. Медленно вошел он в хижину, и я услыхал, как приглушенно заскрипела старая койка, когда он укладывался.

Наутро сторонний наблюдатель не смог бы уловить перемены; предыдущей ночи словно не бывало. Старик был тот же, что и прежде, неизменен в своем распорядке, проходя его этапы все с той же неизменной бодрой крепостью. Теперь я был частью его мира, допущен в него на основании вчерашнего. Я сидел на скамье в хижине и пил кофе, и пока тот завтракал, выслушал еще одну лекцию, на сей раз о предполагаемой истории индейского поселения — пуэбло, чьи бугристые очертания, сказал он, все еще отчасти угадывались в холмах. В полдень мы снова отправились обычным маршрутом, и я выслушал монолог о некоторых окаменелостях плиоцена, и еще один — о глупости луговых собачек и степных сов, да о змеях-гремучках, заползающих в те же норы.

Все это было повторением вчерашнего. Но я чувствовал разницу. В нем нарастало напряжение, невидимый пульс волнения или предчувствия угадывался за заурядной внешностью этого старика, явно убивающего время. И он чуть больше тянулся ко мне, был готов раскрыться чуть больше. Я узнал, что вырос он в Миссури, что когда-то посещал некий маленький захолустный колледж, намереваясь стать проповедником; первоначально он попал на Запад для поправки здоровья. Я узнал еще, что миновало всего семь лет, как он приехал в эту глушь, залатал старую хижину и стал скваттером. Я был разочарован. Это не вписывалось в ход моих мыслей: я-то рассчитывал, что он был здесь с самой эпохи дилижансов. И я оказался настолько прост, что на миг подумал: я теряю время даром.

Именно это чувство заставило меня подтолкнуть его еще раз. Мы как раз подходили к его жилью. «Этот рассказ, что вы пишете, — сказал он, — вымышлен с начала до конца?»

«Да, — сказал я. — Не потому, что я так хочу, а потому что вынужден. Здесь я вижу местность такого рода, где события не могли не происходить. Но явно ничего не произошло. — И тут я поставил вопрос ребром: — Или произошло?»

Он поглядел мне прямо в глаза. И я увидел. Нечто. Что-то скрывалось в этом старческом уме, за этой заурядной старческой внешностью. Он отвернулся и занялся поливом, так, словно меня не существовало. Но я знал — он почти готов заговорить. Все, что следовало делать — это ждать и позволить всему идти своим чередом еще чуть дольше. Чего я не знал — это того, как скоро и как завершенно коснется дальнейшее меня самого.

Если бы я читал, а не писал это, я сказал бы, что все выглядит слишком гладко, слишком подогнано по мерке старинных сказочных традиций. Полночь в подобных историях — это ведьмин час, нерешительность, неустойчивая пауза между одним завершенным днем и следующим, когда все таинственное, зловещее, мистическое, как считается, достигает кульминации. Но все это бессмыслица, конечно. Полночь — это всего лишь установленный человеком миг, отметка в 24-часовой протяженности, условленной между людьми для того, чтобы отмерять поток времени. И миг этот не универсален: он варьируется примерно в пределах часа на каждую тысячу миль по окружности земного пояса. В масштабах Вселённой, в которой человек является лишь бесконечно малым промельком, полночь не имеет иного смысла, кроме того, что она — лишь одно из множества других мгновений периода ночной темноты, которая сама есть лишь результат сокрытия части земной поверхности от лучей солнца.

Отчего реальность не в силах заимствовать у вымысла? В этом случае реальностью был результат упорядоченной цепи событий. Его ночное бдение определялось положением луны. Луна, в ее нынешней фазе, всходила каждой ночью примерно на час позже. Чуть позднее восьми в ту первую ночь, когда я оказался здесь. Потом в Девять… десять… одиннадцать. Теперь двенадцать. В полночь. С краю луна уже начинала уплощаться, стремясь к убыванию.

Если у вас достало терпения и вы проследили ход событий вместе со мною до этого момента, ваш ум владеет местом действия и обстоятельствами. Безлюдная точка в безлюдной засушливой земле, где когда-то возникали краткие всплески в прошлом привычной деятельности, прибывали дилижансы, сменялись упряжки. Место и род деятельности, что давно миновал и почти забылся, отринутый поступательным натиском того, что именуется у нас прогрессом. Старик, обитатель этих мест, доживающий свои отмеренные дни, устремленные к ночам. И с краю — я сам, что вторгся, путается, высматривает и оправдывает свое вторжение, чтоб лучше понять бесконечное многообразие способов, посредством которых мы, люди, мы, мошки, по выражению Кейбла, населяющие самый внешний слой одной из небольших планет, сталкиваемся лицом к лицу с неизбежной дилеммой бытия.

Полночь. Полночь в этом конкретном временном поясе, отмеренная по моим часам, и по лику луны, всходившей из-за обнажения древних скал. Он задул свою лампу и вышел на порог, и уселся на ступенях. Я тихо лежал в своем спальнике, и вот предчувствие подтолкнуло меня, я вскочил и стал красться вдоль сарая. Он был там, на открытом поле, в лунном свете, выйдя из тени скал, и двигался вниз, к старому дереву. Глядеть, куда он шел, не было смысла, но я сделал это. Никого, Абсолютно никого.

В спешке он ускорил шаг. Потом побежал. Его старческий голос взлетел, умоляюще дрожа в ночном неподвижном воздухе. «Джонни! — звал он. — Постой! Постой!» Он оступился и упал ничком, к самым корням дерева. Я видел, как бьет по земле старческая рука, сжатая в кулак, потом он затих.

Я вышел на открытое место, отправился вниз, к нему. Когда я подошел, он уже перевернулся и, подтянув ноги, сел. Он взглянул на меня, но не думаю, что увидел. Попытался встать; ему это удалось, и побрел к хижине, припадая на ногу. Я шел следом, протянув для поддержки руку. Он оперся на меня чуть-чуть своим дряхлым весом — отозвавшись, я бы сказал, телом, а не рассудком. Вместе мы прошли к хижине, вошли внутрь, и я помог ему опуститься на край койки, а сам отошел и сел напротив, на скамью у стены. Луна бросала из окна достаточно рассеянного света, чтобы я мог различить его там, на краю койки.

Мы оба молчали. Но я чувствовал: он знает, что я рядом. Он был рад, что рядом есть кто-то, и у него хватает ума молчать и просто быть здесь.

Я услыхал, как он, шумно вобрав в себя воздух, глубоко вздохнул.

«Кое-что тут и правда случилось», — сказал он.