— Все-таки приятно, — сказал Вадим Соловьев, выслушав от бегущего за машиной еврея очередное поздравление. — Незнакомые люди, а вон как поздравляют.
— Рудаков папаша Каценеленбоген из семьи знаменитых раввинов, — объяснил Славка Кулеш, — вот они и поздравляют. Но ты прав, это трогательно.
— Я сейчас подумал, — сказал Вадим Соловьев, — в России у нас никто бы не стал вот так поздравлять: хоть раввин, хоть председатель горсовета. Ну, сморозили бы на худой конец какую-нибудь хреновину… А у этих лица — светлые.
— Так они и радуются! — рассудил Славка Кулеш. — Еврей женится, детки родятся, в хедер пойдут, потом в ешиву. А потом камень засадят тебе в лобовое стекло.
— Ну, может, и не засадят, — предположил Вадим Соловьев. — Ты здесь сколько лет?
— Шесть, — сказал Славка Кулеш. — Я первый год, как приехал, тоже думал, что не засадят. Это как жара: сначала ее, вроде, не замечаешь, а через годика два-три начинаешь с ума от нее сходить. И чем дальше, тем сильней.
— Да, жара, — кивнул головой Вадим. — Что есть, то есть. Но куда ж от нее денешься?
— Куда денешься? — переспросил Славка и колко взглянул на Вадима Соловьева. — Вот в том-то оно и дело! У готтентота какого-нибудь жара тоже в печенках сидит, а он из своего Калахари в Канаду, в холодок, не едет: привык. А нас отсюда и в Канаду, и в Гренландию, и куда хочешь несет: не привыкли. К жаре не привыкли, к армии не привыкли, к черным нашим не привыкли. К русским, видишь ли, смогли привыкнуть, а к марокканцам — ну, никак! Да что там марокканцы! К еврейской власти не можем привыкнуть. Министры наши, правда — дурье, так ведь и в России были бандиты почище наших. Да там нам какое дело было до всех этих Кузькиных-Укропкиных! Ну, сидит где-то там министр — и пускай себе сидит, нам-то что, нам с ним по одной улице не ходить. А здесь вся власть — Рабиновичи, все свои, и нам до них еще какое дело: они дурят, а у нас давление повышается. И еще жара, и армия, и инфляция. Вот еврей и едет в Канаду, смотрит вечером последние известия по телевизору и на стену не лезет от злости: дурит там какой-нибудь Джонсон-Томпсон — ну и пусть, нам-то что. Это ведь их дела, не наши. А наших мы уже наглотались по самую завязку, до смерти не переварить… Вот в том-то и беда, Вадим: мы привыкли жить среди чужих, и привыкли быть чужими. К нам сюда или идеалисты едут, или неудачники. Или вот еще такие, что булыжники к субботе запасают — за границей-то не покидаешь, а в своем отечестве все можно.
— А Каценеленбоген? — спросил Вадим Соловьев.
— Папаша Каценеленбоген может засветить, — подумав, сказал Славка. — Булыжник он, пожалуй, не метнет, хотя силы у него на это хватит: не еврей, а катапульта. Он кинет камушек поменьше, чтоб голову никому не продырявить. Но — кинет.
Папаша Каценеленбоген, большой красивый еврей средних лет, встречал гостей на пороге свадебного зала. Сильные плечи папаши гладко обтягивал черный кафтан муарового шелка, на высокой голове сидела круглая плоская шапка, отороченная лисьим мехом. Мужчин он обнимал за плечи жесткими, как канаты, руками, женщинам, не сгибая прямой спины, с достоинством кивал головой. Рудик в черном костюме, стоя позади отца, выглядел куда менее торжественно. Невесты не было видно — ее держали до поры в особой комнате, с подружками.
— Вот так, — со сдержанной гордостью сказал Славка Кулеш, вводя в зал Вадима Соловьева. — Видал, какие евреи еще сохранились? Так и тянет сказать: «Отец женит сына», а не какое-то там плоское «Рудик женится».
От гула голосов сводчатый зал, разделенный раздвижной стенкой на две равные половины, казался не таким высоким, каким был на самом деле. С изумлением, почти не веря своим глазам, Вадим Соловьев обнаружил на своей половине только мужчин — старых и молодых, в черных кафтанах и белых летних рубашках, в ермолках, шляпах и кепках. Женщин здесь не было вовсе, как будто не им кивал папаша Каценеленбоген у входа в зал.
— А там — что? — повернувшись к Славке Кулешу, тихонько спросил Вадим и кивком головы указал на стенку.
— Женщины, — усмехнулся Славка незнанию Вадима Соловьева. — Тут так положено: мужчины отдельно, женщины отдельно. Интересно?
— Н-да… — сказал Вадим Соловьев.
Славка усадил его за круглый, на шесть человек, стол и попросил подержать места, а сам ушел искать знакомых.
— Здесь через пятнадцать минут негде будет даже стоять, — сказал Славка. — Я пойду наших приведу… Ты смотри, весь Бней-Брак сбежался!
Народ прибывал, пройдя через канатные руки папаши Каценеленбогена. Люди, толпясь и кружа по залу, то и дело подходили к столу, и Вадим показывал жестами: нет, нельзя, занято! Вадиму было неловко, что он в такой толчее держит целый стол. Не подымаясь, он тоскливо искал глазами Славку Кулеша.
Старик в жеваной кепке сел, не спросясь, прямо против Вадима Соловьева. Усевшись, он поглядел на Вадима как на знакомого человека и сказал ему на идиш что-то фамильярно-веселое.
— Извините, но я не понимаю, — пробормотал Вадим, не зная, как согнать с места наглого старика.
Тогда старик, не удивившись ничуть, перешел на русский.
— Что вы беспокоитесь, молодой человек, — сказал старик. — Это я должен беспокоиться, что вы меня не понимаете. А я не беспокоюсь.
И, как бы в подтверждение своего спокойствия, старик вытащил из кармана грязного и драного во многих местах пиджака пару розовых сведенных челюстей с ровными белыми зубами и показал их Вадиму Соловьеву.
Вадим потерянно поглядел на протезы, потом на рот старика. Старик с готовностью оттянул пальцами нижнюю губу — его зубы были на месте.
— Вы зубной врач? — с сомнением спросил Вадим, глядя, как старик прячет челюсти обратно в карман.
— Нет, что вы, — сказал старик, вытирая пальцы о штаны, а потом о скатерть. — Я свадебный нищий, это моя профессия. Вы кушайте курицу, я вам советую. Сейчас евреи побегут нести жениха, а мы с вами будем кушать курицу.
Евреи, действительно, повскакали со своих мест и, толкаясь, побежали на лужайку перед залом, и старик удовлетворенно вздохнул. Вадиму не хотелось никуда бежать, ему хотелось посидеть с этим стариком.
На лужайке тем временем началось организованное движение; Вадим видел, как жениха подняли вместе со стулом довольно высоко и бегом, с песнями носили его по траве. Вцепившись в стул, чтобы не упасть, Рудик улыбался смущенно.
Старика происходящее на лужайке нисколько не занимало. Выпростав над столом руки из тесных и коротких рукавов своего пиджачка, он как бы благословлял еду, бормоча себе что-то под нос. Озабоченно переводил он взгляд с блюда с кусками холодной курятины на мощный брус студня, украшенный желтыми яичными пятнышками, на фаршированную рыбу в зыбком желе, на ломтики обжаренных в масле баклажанов. Сделав, наконец, свой выбор, он выхватил из блюда две куриные ноги и одну из них повелительным жестом протянул Вадиму Соловьеву. Уже жуя, он налил себе и Вадиму водки в стаканы для воды и, молча чокнувшись, выпил залпом.
— Я свадебный нищий, — сказал старик, бросая кости под стол и вытирая рот краем скатерти. — Меня знает весь Бней-Брак, нет еврея, который бы меня не знал. И вот я вам говорю: кушайте курицу!
Мельком взглянув на возвращающихся с лужайки гостей, он вдруг снял свою кепку и как бы невзначай накрыл ею блюдо с курятиной. Нащупав сквозь ткань кусок или два, он сгреб кепку в кулак и поднял ее вместе с кусками.
— Бери, бери, — сказал старик, незаметно суя куски в карман, где лежали челюсти. — Это — свадьба, чтобы всем нам было хорошо. Рыбу кушай здесь, а курицу бери с собой. Я тоже когда-то жил в Сибири.
— А зачем они носили жениха? — спросил Вадим Соловьев, чувствуя себя свободней после выпитой водки.
— Так полагается, — сказал старик. — Ты студент? Кушай студень.