Размышляя таким образом и жуя горячий мучнистый каштан, Захар был счастлив. Прежде чем отвлечься от своего счастья и обратить внимание на Вадима Соловьева, разыскивавшего вход в контору Толстовского фонда, Захар успел подумать о том, что клиенту перчаточного магазина на Картнерштрассе ведомы, наверно, иные радости — удачливая биржевая игра или урчание нового мерседеса, и что он, постоянно теплорукий, никак не притязает на мир его, Захарова, счастья. Бог с ним, игроком и автомобилистом.
— А вам сюда, — сказал Захар, увидев озирающегося по сторонам Вадима Соловьева со спортивным баулом. — Берите каштан, он теплый.
— Вы тоже — оттуда? — спросил Вадим, опуская баул на землю.
— Из Ленинграда.
— А я — из Москвы, — сказал Вадим. — Вчера прилетел.
Захар не удивился. Ну, вчера — так вчера.
— Я здесь уже полгода, — сказал Захар. — У нас на втором этаже комната сдается, можно снять. Сейчас здесь оформитесь — и можно поехать посмотреть. Ехать, правда, далеко: на трамвае, потом на автобусе.
Оформление заняло не более получаса, но и эта проволочка показалась Вадиму чрезмерной: ему хотелось шагать по улице в редакцию толстого журнала, или говорить с понимающими приятелями о Кафке и Джойсе. Жаль было времени, Вадиму просто не стоялось на месте. Доброжелательные расспросы фондовского чиновника о родителях и о нехватке продовольствия в Москве только раздражали его… Захар, напротив, сидел в углу комнаты совершенно спокойно; время, казалось, вовсе не существовало для него, он никуда не спешил и не имел никаких планов. Положа крупные, костлявые кисти рук на колени, он вдумчиво глядел на предметы случайной конторской мебели, словно бы дружески упрекая их за молчание.
В трамвае, в уютной тесноте вагона, Захар разговорился. Он рассказывал о каком-то своем приятеле, родом из Вышнего Волочка, художнике-самоучке, составляющем рельефные картины из печеного хлеба. Преследуемый властями за любовь к свободе и правде, художник поселился теперь в глухой приозерной деревне и живет там в брошеной баньке, на птичьих правах. Он мечтает эмигрировать и присоединиться к Захару в Вене, но вызовы из Израиля не доходят до него в его захолустье. С фотографии, которую показал Захар, глядел симпатичный длиннорукий парень, прислонившийся к стене кособокой баньки. Рядом с парнем стояла, улыбаясь и щурясь от солнца, молодая простоволосая женщина с ребенком на руках.
— Я у них там был с Мышей, — сказал Захар, убирая фотографию во внутренний карман плаща. — Перед самым отъездом. Очень хорошие они люди, им в Совдепии тяжко приходится.
Он потом еще несколько раз упомянул женщину по имени, то ли по прозвищу Мыша, — скорее, по прозвищу. Вадим знал ребят, называвших своих женщин — Мыша, Мышка. То были хорошие, добрые ребята. Сам Вадим не стал бы, пожалуй, так называть своих подруг.
Выехали за город, когда Захар определил, что едут они не в ту сторону. Это его не огорчило, а как бы позабавило: вот, мол, интересно-то — не в ту сторону! Но он тут же осек себя, участливо потянулся к Вадиму верхней частью длинного плоского туловища:
— Вы ведь, наверно, устали! Как же это я так…
— Давай уж на «ты», — сказал Вадим, ухмыляясь неизвестно чему. — Успеем, сегодня все равно день пропал…
— Нет-нет! — живо возразил Захар, слезая с подножки на перрон. — Ничего не пропал! Слышишь, как лесом пахнет и снегом? Это — Грюндиг, вот мы, оказывается, куда заехали. А так бы, может, и не пришлось бы побывать. Смотри, какие кабачки! Давай постоим здесь немного.
— Давай… — без подъема согласился Вадим и опустил сумку в снег. — Правда, хорошо.
— Да и у нас хорошо, где я живу, — сообщил Захар, пряча подбородок в шарф.
— А куда вы едете? — спросил Вадим с интересом. — В Штаты?
— Да я и сам не знаю, — пожал плечами Захар. — Мне все равно. Нам с Мышей здесь тоже очень нравится.
— Так вы здесь хотите остаться? — уточнил Вадим.
— Вряд ли выйдет, — без печали сказал Захар. — Австрийцы эмигрантов почти не берут, тем более если профессии нет никакой.
— Да, без профессии, конечно, тяжко, — машинально согласился Вадим, думая о своем. Его немного познабливало. — А ты, значит, без профессии?
— Без, — сказал Захар беспечально. — Но это ведь как взглянуть: быть, скажем, стукачом — профессия? А — Эйнштейном? Или Папой Римским?