Он был родом из Ленинграда, Цви, и ему почему-то было приятно помочь земляку.
После разговора с Цви время для Захара словно бы потянулось, заскользило в обратном направлении. Он видел себя в Вене, окрашенной в мягкие палевые тона — в той славной Вене, из которой он не уезжал ни в какой Мюнхен и не прилетал ни в какой Тель-Авив. Он видел себя на тенистых улицах, по которым неторопливо и без особого дела прохаживался, и в своей квартире, на кухне, и видел Мышу рядом с собою — как три дня тому назад. Возвращаясь памятью в Вену, он почти физически ощущал тихое счастье жизни в этом городе.
Он поужинал с сотрудниками иммигрантского отдела, сплошь говорившими по-русски, и охотно рассказал им — уже с юмором, с несмелой улыбкой — свою историю. Его диковинный рассказ слушали с сочувствием: попал, мол, парень в переплет, затащило-таки русака на еврейскую землю! Ну, ничего, завтра улетишь, парень, и не поминай нас лихом…
Идти спать в медицинскую комнату Захару не хотелось. Он вдруг, внезапно осознал, что он — в Израиле, на Святой Земле, что где-то совсем рядом с этим самым аэродромом — Назарет, и Вифлеем, и Иерусалим. И несущественно, что он, Захар, в силу каких-то формальных обстоятельств не может немедленно, сейчас же отправиться туда, в древние храмы, и пройти, неся свой крест, по Виа Долороза. Это несущественно — потому что предопределенной волею случая он, все же, оказался здесь. На этот раз его привезли, указали ему дорогу. В другой раз он приедет сам. Он знает теперь, что это его цель, это его долг.
В ту ли, в другую ли сторону — но время двигалось быстро и неутомительно. Бродя по аэропорту, Захар останавливался у мигающих табло, показывающих последние рейсы, разглядывал поздних пассажиров. Потом пришел последний самолет, и вскоре зал совсем опустел; только таможенники дремали в своей будке, да два-три уборщика лениво поспевали за своими моечными машинами, похожими на больших ползущих жуков. Машины гудели, за ними на каменном полу полз чистый след, оставленный как бы широким влажным языком.
Захар взял со стойки пустого туристского бюро стопку рекламных проспектов и присел на бортик багажного конвейера. Со скверной бумаги проспектов глядели на него храмы и кабаки, пляжи и рынки. Глядели солдаты и монахи, раввины и манекенщицы. Пустынный зал, обширный, как ангар, наполнился их непрерывным гортанным говором и стал от этого еще пустынней, еще неправдоподобней — мраморный спящий сарай на краю бетонного поля, посреди земли, с маленьким Захаром, сидящим на бортике конвейера, с рекламными брошюрками на коленях… Все это было, несомненно, чудом, цепью событий неслучайных — попытка раздвинуть границы внешней свободы, арест в Мюнхене, отчаяние, почти предсмертное, по дороге сюда и, наконец, просветление и освобождение здесь. Все это было задумано, бесстрастно и мудро запланировано давно, еще до того, быть может, как неуловимое движение духа было названо людьми — Временем. Здесь, в этом пустом зале, заканчивается что-то для Захара Артемьева — и что-то новое начинается.
Захар поднялся с конвейера и, пересеча зал, вошел в уборную. Там было пусто, прохладно и чисто какой-то скучной, больничной чистотой, чистотой операционной. Высокие кафельные стены сияли, деловито журчала вода. Захар поглядел в широкое зеркало над умывальниками, скорчил унылую мину, а потом подмигнул своему отражению и счастливо улыбнулся: завтра в это время он непременно будет в Вене, дома. Поскорей бы наступало завтра.
Он не слышал, как приоткрылась входная дверь, пропуская кого-то — слышал только, как стукнула и защелкнулась дверца соседней кабинки. И сразу же там заговорили двое — быстро, приглушенно.
«Педерасты» — брезгливо предположил Захар. Ему было до тошноты противно ощущать себя невольным свидетелем свидания этой пары в полуметре от себя, здесь, в уборной.
Говорили на иврите, и в звучании непонятных слов Захар не слышал ни страсти, ни предстрастного волнения:
— Это с амстердамского рейса. Держи.
— Пакет подменил?
— Конечно. Стеклянная крошка.
— Дай-ка я проверю… Да, камни. Все чисто.
— Смотри, не рассыпь.
— Ладно… Рассчитаемся завтра, в шесть. Хочешь долларами?
— А ты что думаешь — лирами? Задаток дай.
— На вот. Здесь три карата будет. Завтра вернешь.
— Как ты выходишь? Прямо или через поле?
— Это мое дело. Пошли.
Щелкнула задвижка дверцы, и снова послышался голос — сдавленный, угрожающий: