осмотрел на тетрадную страницу, которую он все продолжал покрывать словами, переложил ручку в другую руку и подвигал пальцами. Получилось движение, как будто он играет на невидимом диджейском пульте, и учительница, похожая на гору вермишели, слегка вытянула шею в его сторону. Он поднял руку.- Можно мне другую ручку?- Тише!- бросила учительница в виде вермишели, и сделала большие глаза. Пыжик несколько раз сильно сжал, а потом снова разжал пальцы. Их давно не сводило– с тех пор, как он бросил играть на фортепиано. Для годовых экзаменов по музыке он пересаживался за рояль, и, когда играл, ногами он еле дотягивался до педалей. Его учительница, назойливая и с очками в тонкой серой оправе, спущенными на нос, пихала его под локоть и шипела: «Не задевай педали, а нажимай на них! Нажимай! Слышишь меня?» Он старался нажимать, но ноги с руками все равно не успевали за музыкой, и получалось неуклюже. У авторов, подумал он, снова берясь за ручку, тоже получается неуклюже. В их распоряжении не три педали, а целая куча: любовь, разочарование, потеря, тоска, горе, новизна, даже этот едкий тон, который они постоянно рвутся вставить, когда разговаривают со школьниками и молоденькими девушками. Только иногда они целиком вжимают эту самую педаль в пол– вот хотя бы как в этом рассказе. Давят, и давят, и давят. В сочинении надо как будто надо сделать то же самое– пропеть ту самую ноту, которую тебе только что сыграли. Сыграли отчаяние– Пыжик представил, как голова у героя дергается и повисает на груди, автор натягивает нитку, а он, пишущий сочинение, тоже должен дернуть головой, в точности повторив. Тоска по родине– и взметается вверх рука, автор накручивает нитку на пальцы, поднимает кисть чуть выше, чтобы фигура плясала сподручнее, и он выводит «герой является истинным патриотом своего отечества». Он просто должен выстроиться за героем в шеренгу, а потом окружить его подходящими историческими ссылками, чтобы так одиноко не было– вот и готов текст, который от него хотят. 96 Пока он писал, у него появилось ощущение, что он в буквальном смысле стоит рядом с автором– у его письменного стола. И внимательно, прямо как здешние надзиратели, смотрит, как на пустой бумаге появляются слова. Как автор останавливается и чешет подбородок пером, раздумывая над героевым именем. Как нерешительно пишет один вариант концовки, а потом вымарывает его весь и придумывает другой. Что мне интересно, подумал Пыжик, так это– действительно ли он услышал от кого-то эту историю, подсмотрел ее– или она вся чистая выдумка, и автор просто решил посмеяться и поморочить читателям голову? Может быть и так, и так, подумал Пыжик. Бабы, во всяком случае, были как настоящие– немного раздутые по бокам и щекам уже состоявшейся историко-литературной традицией, но в целом черты их узнавались даже в тетках, которых он встречал в трамвае или ближайшем супермаркете. Они точно так же ругались, точно так же поднимали брови, точно так же не тратили на неверного мужика первое попавшееся в голову ругательство. Точно так же думали, даже с заплаканной рожей, как бы его помучить. Наверное, думал Пыжик, когда ты пишешь героя, его даже и не надо прорисовывать особенно четко– логика, по которой он существует, будет просматриваться сама. В смысле ты только намалюй лицо, вздерни повыше брови и нарумянь щеки, как она сама пойдёт боком, приосанится и начнет говорить высоким и деланным голосом, а потом хохотать басом, который совсем ей не идет. Все черты принесутся следом за ней, и тебе, как автору, даже и не нужно будет ничего менять– просто красить типаж как по трафарету. Надо очень постараться, чтобы характерный герой, типа бабы номер два, вел себя не так, как предлагал ему автор. Если она сойдет с примеренной ей роли, то весь рассказ придется ломать, вернее, он сломается сам, и получится странно– разве нет? Автору не надо было принимать особых усилий– надо было только ухватить людей такими, какими они были обычно, а читатель достроит остальное. Надо написать эту мысль покрасивее, подумал Пыжик, иначе еще подумают, что я имел в виду “автор недостарался”. Мозг его не то чтобы гудел, но как будто бы растягивался и растягивался. У Пыжика было чувство, что какая-то мышца внутри, возможно очень толстая, очень важная мышца, накачивается– и, как следствие, болит. Каждое следующее слово давалось ему сложнее предыдущего, каждое предложение приходилось выжимать через боль. Но тут, в этой самой комнате с неудобными стульями, с гудением ламп, с треском зимы за окном и шмыганием соседей– он думал только о том, что хочет дойти до конца. Не сдаться было важно хотя бы потому, что автор не сдался, пока писал этот самый рассказ. Автору, может, тоже неохота было доводить его до конца, но он довел все-таки, доскрипел своим пером до того момента, когда баба номер два всплеснула руками, пошатнулась на месте и чуть не упала на неровную, выложенную крупными камнями мостовую.