Выбрать главу

Клоун был прав – третий тур оказался сборной солянкой. Чисто винегрет, подумал Пыжик, переворачивая страницы. Половину фактов, что у него спрашивали, он не знал, откуда какой отрывок, понятия не имел, и даже если бы попытался догадаться, почти наверняка догадался бы неправильно. Возле каждого отрывка он написал примерный список книжек, откуда это может быть, и попытался подумать логически. Ничего особенно хорошего у него не придумалось. Это всегда так чертовски обидно, подумал Пыжик – обидно, когда ты, когда пишешь, делаешь шаг и надеешься нащупать следующую палочку, на которую можно опереться – просто на то, что из пространства тебе представится что-нибудь, что-нибудь подвернется под руку, и дорога сама появится под твоими ногами. Так уже бывало, когда он не знал, что делать, но решение как будто находилось само собой. Ему в голову приходила нужная мысль, и он учился ее слушать, слушать и не упускать. Но сейчас так не получалось.

Они опять подсунули им стихотворения, и опять классического поэта, и опять ровно такое, про которое ничего особенного было нельзя сказать. Что мне, блин, с ним делать, подумал Пыжик. Пока он читал, ему в голову пришла известная картинка, которую он когда-то видел в музее, куда их водили всем классом – можно было пришпилить стихотворение с этой картине, и начать для разнообразия писать о ней, а птом, может быть, и о словах что-нибудь найдется. Копаться в жизни самого поэта его не тянуло, и потом, кто вообще сказал, что в жизни автора можно найти что-то знаменательное? Как будто то, есть талант или нет, видно по тому, как человек живет – может видно, а может и нет, подумал Пыжик. Кто сказал, что гений должен обязательно прыгать то туда , то сюда, драться на дуэлях, любить то одну,то другую, не особенно разбираясь в связях? Насколько Пыжик знал, жизнь писателя гораздо больше похожа на то, что они сейчас делают – бесконечное сидение за столом, вздохи охи, плавание в своем собственном, невидимом мире. Все то, что выловлено в глубине, а все то, что ты упустил. Надо только сделать выбор, в каком мире ты хочешь быть. И если просидеть сорок лет за столом, сочиняя стихи и рассказы про баб, которые падают на мостовую, надо быть уверенным, что оно того стоит. Сорок лет могут и незаметно пройти, если ты все это время бултыхаешься и стараешься не затонуть. В некотором смысле мы все занимаемся этим, подумал Пыжик. Мы бултыхаемся в словах, иногда выплывая на поверхность, а иногда погружаясь полностью под воду, иногда видя перед собой путь, а иногда никакого пути не видя. Когда видишь перед собой буквы, написанные кем-то другим, то на то время, когда ты их читаешь, ты как будто знаешь, куда тебе идти. А потом оказывается, что это только мир, который нарисовал для тебя кто-то другой. Мало кто решается отойти от себя слишком далеко, подумал Пыжик. Так, наверное, люди с ума и сходят. Кроме стихов – он оставил их в конце концов сами по себе, потому что, подумав о картине, не мог вообразить, что еще другого можно с ними делать – там было еще и эссе. Надо было написать историко литературный комментарий, и пошарить немного в идее того, что материал находится не только на страницах, которые им дали – он находится и вокруг тоже, растекается всюду и там, где читатель его не видит. Материал всегда больше предлагаемой ему формы, и именно поэтому так трудно его в эту самую форму впихнуть.

Это чувство все приближалось и приближалось к Пыжику по мере того, как стрелки часов становились ближе к двум. Они лезли туда и лезли, медленно, но все-таки, и он лез и лез вместе с ними. Вначале вершина была совсем далеко. А потом она была в двух часах – это все же меньше, чем четыре. Потом она была в одном. Потом в получасе. Потом Пыжик перестал считать. Он просто летел вперед и летел, совершенно один, и по обе стороны от него был трек, и силы все еще были, и он водил ручкой по бумаге, и ничего в жизни не имело особенного смысла, кроме как водить ручкой по бумаге, и даже боль не имела смысла, и будущее не имело смысла, и те пространства, куда можно уйти, не имели смысла, и его друзья не имели смысла, надеюсь они поймут это правильно, хотя какая, в сущности, разница, как они это поймут. И все то, чему его учили, не имело смысла, и учителя не имели смысла, и все ушло на задний план, и остался только он, один с тетрадной страницей, на которой он продолжал свою борьбу. Вокруг него было тихо, и внутри у него было тихо, и он не думал о других авторах, он только пробегался по ним, как по клавишам фортепиано, которые были ему нужны, но тлько для того, чтобы извлекать звук. Он играл на них, как они когда-то играли на нем – на том, что был у него внутри. Странно, как мысли могут течь двумя потоками – одним, в котором он плыл и который появлялся на бумаге, и вторым, который был в это время у него в голове. Он плыл в первом и одновременно думал про второй, и мысли лезли и перебивали мысли из первого, обычные, бытовые мысли, мысли про то, что будет дальше, и они ему сейчас не нужны. Могу ли я сидеть тут и писать бесконечно, подумал Пыжик. Может ли быть так, что олимпиадных дня будет не три, а тридцать, или тысяча, и на тысячный день мы все еще будем сидеть тут и писать – как все еще идти, как было в одной его любимой книжке. Из тех любимых книжек, который читаешь один раз и не рискуешь больше прочитать. Бывают такие любимые книжки. Царапины, прочерченные ими у тебя внутри, слишком глубоки, чтобы проходить по ним ножом по второму разу. Но там герои шли, шли, шли, и он подумал, что если надо было бы сидеть тут каждый день, за этой самой качающейся партой – его опять посадили за нее – то он сможет сидеть, и смотреть на облезающую краску, и водить ручкой по листкам все новых и новых тетрадей, и все посматривать на часы, но часы остановились, и зачем он тогда на них смотрит? Они все время будут показывать одно и то же, нет? В тысячу дней можно много чего написать, подумал Пыжик. Можно было бы даже написать целый роман. Я сам мог бы опускаться внутрь, как в батискафе, все глубже, глубже, и исследовать, что есть там внутри, и придумывал бы себе какого-нибудь героя, за которым интересно последовать, и какие-нибудь испытания, которые он проходит – потому что герои обязательно должны проходить испытания, без этого никогда не обходится. И герой бы умер в конце, но это был бы счастливый конец – я бы придумал что-нибудь такое, чтобы мне было сложно писать, но одновременно с этим я знал бы, что должен дописать до конца, и главной моей задачей в процессе написания было бы то, что мне интересно с самим собой сидеть тысячу дней за этой партой.