С этими словами Павел привел грека к фонтану, серебряная струя которого мерцала издали в лунном свете. Вокруг было тихо и пустынно, рабы-уборщики уже унесли и обгорелые столбы, и тела мучеников.
Хилон со стоном пал на колени и, прикрывая лицо руками, замер в неподвижности. А Павел, подняв лицо к звездам, начал молиться:
— Господи, воззри на этого несчастного, на его сокрушение, слезы и муку сердечную! Боже милосердный, ты, что пролил свою кровь за грехи наши, ради мук твоих, ради смерти твоей и воскресения, отпусти ему вину!
Он умолк и долго еще глядел на звезды, беззвучно шепча молитву.
Вдруг у ног его послышался похожий на стенанье возглас:
— Христос! Христос! Отпусти мне грехи мои!
Тогда Павел подошел к фонтану, зачерпнул в пригоршню воды и вернулся к стоявшему на коленях грешнику:
— Хилон, крещу тебя во имя отца, и сына, и святого духа! Аминь!
Хилон поднял голову, раскинул руки в стороны и так замер. Свет полной луны падал прямо на его побелевшие волосы и такое же белое, неподвижное, как бы мертвое или из мрамора высеченное лицо. Одна за другою шли минуты, из больших птичников в садах Домициев донеслось пенье петухов, а он все стоял на коленях, схожий с надгробной статуей.
Наконец Хилон очнулся, встал и обратился к апостолу:
— Что я должен сделать перед смертью, отче?
Павел, также пробудясь от размышлений о беспредельном могуществе, которому не могут противиться души даже таких людей, как этот грек, отвечал:
— Надейся и свидетельствуй истину!
После чего оба направились к выходу из сада. У ворот апостол еще раз благословил старика, и они расстались — об этом попросил сам Хилон, предвидя, что после происшедшего император и Тигеллин прикажут его схватить.
И он не ошибся. Воротясь к себе, он застал свой дом окруженным преторианцами под началом Сцевина. Его схватили и повели на Палатин.
Император уже отправился на покой, но Тигеллин ждал их прихода и, завидев несчастного грека, встретил его с лицом спокойным, но не сулящим ничего доброго.
— Ты совершил преступление оскорбления величия, — молвил Тигеллин, — и кара не минует тебя. Однако если завтра в амфитеатре ты объявишь, что был пьян и безумен и что виновники пожара — христиане, кара будет ограничена поркой и изгнанием.
— Не могу, господин! — тихо отвечал Хилон.
Тигеллин медленно приблизился к нему и также приглушенным, но грозным голосом спросил:
— Как это не можешь, греческая собака? Неужто ты не был пьян и неужто не понимаешь, что тебя ждет? Взгляни туда!
И он указал на угол атрия, где возле деревянной скамьи неподвижно стояли в полумраке четыре раба-фракийца с веревками и клещами в руках.
— Не могу, господин! — повторил Хилон.
Тигеллина начала разбирать ярость, но он еще сдерживал себя.
— Ты видел, как умирают христиане? — спросил он. — Хочешь так умереть?
Старик поднял изможденное лицо, с минуту губы его беззвучно шевелились, затем он твердо сказал:
— И я верую в Христа!
Тигеллин с изумлением посмотрел на него.
— Да ты и впрямь рехнулся, собака!
И копившаяся в нем ярость вдруг прорвалась. Подскочив к Хилону, он схватил грека обеими руками за бороду, повалил на пол и принялся топтать, с пеною на губах повторяя:
— Отречешься? Отречешься?
— Не могу! — отвечал с полу Хилон.
— Пытать его!
Услыхав приказ, фракийцы схватили старика, уложили на скамью и, привязав к ней веревками, стали сжимать клещами его тощие голени. Но он, еще когда его привязывали, лишь смиренно целовал им руки, а потом закрыл глаза и лежал, словно мертвый.
Однако он был жив. Когда Тигеллин нагнулся над ним и еще раз спросил: «Отречешься?», побелевшие губы Хилона зашевелились и издали едва слышный шепот:
— Не… могу!..
Тигеллин приказал прекратить пытку и зашагал взад-вперед по атрию — лицо его было искажено гримасою гнева и вместе с тем растерянности. Наконец ему на ум, видимо, пришла новая мысль — обращаясь к фракийцам, он приказал:
— Вырвать ему язык!