Выбрать главу

Надвигались сумерки. Евреи уже шли к предвечерней молитве - в праздничных белых облачениях, в тисненных золотом головных уборах, в одних чулках или комнатных туфлях. Женщины вырядились в праздничные кофты, юбки и платки. В окнах зажглись поминальные свечи. Из всех домов доносился плач. Каждый в Пилице потерял во время резни кого-нибудь из близких. Только что Яков негодовал на этих евреев. Теперь его охватила жалость к ним. Замученный народ! Народ, который Бог избрал, чтобы излить на него все описанные в Торе наказания.

Старая еврейка, вдова старосты, открыла дверь. Она принесла Якову полкурицы для заговенья, халу и несколько кусков рыбы. Другие опасались приблизиться к нему. Но ей, старухе, больше нечего бояться. Она подошла к кровати больной и постояла некоторое время возле нее, подняла личико, высохшее, словно фига, желтое, как воск, испещренное морщинами, подобными древним письменам, покрывающим ветхий пергамент. Ее глаза глядели на Якова с материнским пониманием. Волосатый подбородок некоторое время подрагивал и, казалось, она не может произнести нужных слов. Затем она молвила:

- Ниспроси себе хороший год! Все еще может быть хорошо! У нас добрый Бог...

И старушка разразилась хриплым плачем.

2.

Среди ночи больная открыла глаза. Губы ее зашевелились, и Яков услышал голос, который шел издалека через сдавленное горло. Якову почудилось, что голос этот был уже разлучен с телом. Он низко наклонился над Саррой. Она бормотала по-польски.

- Яков, уже Иом Кипур?

- Да, Сарра, Иом Кипур, сейчас ночь.

- Почему ты не в божнице?

- Когда ты выздоровеешь, я пойду о синагогу.

Больная снова сомкнула веки, как бы соображая. Казалось, она снова уснула. Но вдруг она открыла глаза и проговорила:

- Я сейчас умру.

- Что ты! Ты выздоровеешь.

- Нет, Яков, ноги мои уже мертвы.

Яков попытался заставить ее съесть немного бульона. Но зубы ее были сжаты, и бульон выливался. Она лежала, словно мертвая. Ни малейшего признака дыхания. Яков ломал руки. Последние дни и недели он столько просил Бога. Теперь у него иссякло желание молиться. Его охватило отчаяние. Не прислушались в небе к его мольбе. Перед ним заперли ворота милосердия. Он стоял, смотрел на больную и сознавал, что убил ее. Она жила бы теперь, здоровая и цветущая в своей деревне, если бы он не приблизил ее к себе. Каждый грех, как мал бы он ни был, кончается убийством, - думал Яков, - все равно, как если бы я взял нож и зарезал ее... Внутри него рыдали беспомощность и любовь - такая, какой до сих пор он не знал. С какой радостью умер бы он вместо нее! Он дал бы себя разрезать на куски ради одного ее волоска... В дохе стоял полуночный мрак. Две свечи в ящике с песком бросали теневые сети. С головы больной упала косынка, волосы у нее были короткие, как у мальчика. Они были цвета соломы и огня. Яков не знал, что ему делать. Звать людей? Омрачить им праздник? Все равно никто не сможет помочь. Он присел на стул рядом с кроватью. Он больше ни о чем не думал. Внутри него было пусто и только кричало: "Ну, бей, Отец небесный, бей сколько хочешь, я готов принять на себя все муки. У него теперь было единственное желание - умереть вместе с ней. О ребенке он позабыл. Он хотел сойти в могилу, провалиться в бездну, в преисподнюю, откуда нет возврата... Вдруг больная снова открыла глаза. Теперь ее голос был ясным и близким, как у здоровой.

- Смотри, Яков, татуся... Яков оглянулся.

- Что ты говоришь?

- Ты разве не видишь его? Вон он стоит! И взор больной устремился к двери.

- Добрый вечер, татуся, - лепетала она. - Ты пришел за своей Вандой... не забыл своей любимой доченьки... Сейчас, татуся, я буду с тобой... Обожди, родненький, еще несколько минуточек... Какой ты красивый, татуся, весь светишься...

Яков глядел по направлению к двери, но ничего не видел. Больная замолчала и глаза ее стали тонуть в орбитах. Они сделались маленькими, застывшими, будто слепыми. Яков говорил ей что-то, но она не отвечала к было ясно, что она не слышит. Но вот она вновь заговорила:

- Татуся... Иду, иду... Отныне мы будем всегда вместе...

- Сарра, ты еще будешь здоровой. Ты - мать ребенка! - произносил Яков слова, сам им не веря.

- Ты родила сына...

- Да.

- Ты должна жить ради него и ради меня.

- Нет, Яков.

Он еще говорил, но она более не отвечала, даже не открывала глаз. Она лежала, во власти такой сосредоточенности, какую не в силах нарушить слова. Внутри нее происходила какая-то работа. Якову показалось, что туда, куда она сейчас направлялась, тоже не легко добраться. Она с чем-то боролась, с кем-то пререкалась, спорила, время от времени испуская приглушенный вздох. Силы, не дающие обрести жизнь, не давали также и умереть. Какой-то неведомый обвинитель будоражил и мешал. Живой дух оправдывался перед ним. Остекленевшие глаза как бы молили: "Не могу больше... Я устала... Устала... Оставьте меня, наконец, в покое...". Яков хотел было, чтобы она сказала "Видой", - умерла со словами на устах: "Шма Исраэль", но было уже поздно. Конечно, не верилось, что Ян Бжик находится здесь в ночь Иом Кипура, во кто может знать тайны неба и земли? Яков снова и снова смотрел в сторону двери, а вдруг и ему удастся уловить образ Яна Бжика...

Вот так, сидя на стуле, Яков задремал. Голова его сникла, и сам он куда-то спустился, предавшись сладостному забвению. Внезапно он вздрогнул и встрепенулся. Взглянув на Сарру, он понял, что она мертва. За эти короткие мгновения лицо ее изменилось до неузнаваемости. Рот был полуоткрыт, и опущено одно веко. Борьба прекратилась, и потрескавшиеся опухшие губы как бы говорили: "все уже позади...". Мир снизошел на ее мертвое лицо, какое-то неземное всепрощение. Это больше не была больная, гонимая и терзаемая Сарра, которая рассорилась с евреями и христианами, потеряла дом, язык. То был покойник, который всем все простил, которому никто больше не может сделать ни зла, ни добра. Душа достигла далей и высот, куда ничто живое добраться не может, но тело было здесь. От Сарры веяло Божьей милостью, которая превыше всех благ. Якову казалось, что он удостоен лицезреть Божий образ, явившийся с неба, с престола Творца и небесной Его колесницы. Яков не плакал, но лицо его было мокрым. Он начал с вожделения к плоти, со страсти к крестьянке-иноверке, а теперь, через девять лет, он стоял, склоненный над святыней.