— Под хутором Вертячим танк меня утюжил… С той поры и дерет глотку кашель… Да я-то живехонький, а самолучшего дружка моего, первостатейного бронебойщика Поливанова, Степана Арефьевича, убило… Это он меня тогда откопал, с поля боя вынес…
Прохор замолчал, потом, как и ожидал Савелий Никитич, спросил:
— Ну, а как наши: живы-здоровы?
— С Алехой — полный порядок. Женка же твоя с ребятишками на Зайцевском острове…
— А мать? Ольга?
Мимо артиллеристы проволокли противотанковую пушку на резиновом ходу; она мягко прискакивала на битых кирпичах.
— Однако что ж это мы, сынок? — Савелий Никитич оттолкнул от себя Прохора как бы шутливо. — Надобно догонять гвардейцев!.. Давай-ка, знаешь, я подсоблю твою пушку нести! — и сам вдруг закашлялся: такая тупая боль изнутри, от самого сердца, надавила на грудь.
Разъединив с женой, война соединила Савелия Никитича с младшим сыном, которого он считал убитым. Теперь они оба, в ногу, уторопленным шагом продвигались следом за автоматчиками по Волгодонской улице к привокзальной площади, а тяжеловесное противотанковое ружье, как бы впаявшись в широченные плечи Жарковых, надежно скрепляло их.
Путь к вокзалу преградили кирпичные завалы. Подобно баррикаде, они громоздились посередине улицы, и там, где был самый высокий взгорбок, билось острым хохолком нервное, желто-белое пламя. В воздухе с тоскливым и назойливым свистом, словно кого-то разыскивая, шныряли каленые пули-светлячки. Автоматчики залегли и стали затем от дерева к дереву, от одного поваленного трамвайного столба к другому переползать верткими ящерицами, чтобы без лишних потерь достичь злополучных завалов и гранатами забросать пулеметное гнездо.
— Вот это гвоздит! — с завистливым восторгом сказал Прохор, привыкший, видимо, отдавать должное огневой мощи противника, особенно же при тех плачевных обстоятельствах, когда сам испытывал недостаток в бронебойных патронах.
— Обойти бы пулеметчика дворами да с тыла садануть, — посоветовал Савелий Никитич.
— Зачем же, батя, с тыла? — возразил сын. — Можно и прямой наводкой.
Он заполз на кирпичную осыпь, выбрал подходящее пространство обстрела, после чего разлапил сошники своего старенького ружья, достал из сумки блеснувший, как рыба чешуей, единственный бронебойный патрон, вогнал его в ствол с каким-то шаманским нашептыванием, приложился щекой к лицевому упору — и воздух разодрал тупой выстрел, а синевато-белесый дым при разрыве словно бы навсегда заглушил дальний огнистый хохолок. По крайней мере, Савелий Никитич больше не видел его нервного трепыхания; да и пули перестали посвистывать над головой.
— Ловко ты, сынок, фрица припечатал! — вырвалось у отца в порыве мстительной радости. — Отплатил за мать!
Прохор резко обернулся:
— Да что с матерью-то?.. Сказывай, не юли!
— Погибла мать на боевом посту, как самый геройский солдат… Вражьим огнем накрыло и катер, и баржу… Я чудом спасся… А она, голубушка… Ее Волга к себе взяла…
Автоматчики между тем уже достигли кирпичной баррикады, залегли на самом взгорбке…
— Ты иди, батя, а я без патронов как без рук и ног.
Савелий Никитич вздохнул и, подергивая правым плечом как бы для того, чтобы повыше закинуть сползший ремень винтовки, а на самом деле невольно выражая этим движением старческую свою угнетенность, потащился к завалам, откуда уже кто-то, — кажется, Сенечкин — зазывно помахивал пилоткой.
С завала уже виднелась привокзальная площадь, пустынная, в одних черных воронках, из которых взыгравший утренний ветерок выдувал не то забившийся пороховой дым, не то пыль; а между воронок, посреди площади, хороводили вокруг молчаливого фонтана гипсовые фигурки улыбчивых мальчишек и девчонок с точно бы раздутыми тем же утренним ветерком пионерскими галстуками, хотя у многих ребят, как приметил Савелий Никитич, или руки были отсечены по самое плечо, или ноги до колен отбиты осколками — и оттого жуткой казалась эта каменная пляска маленьких инвалидов со смеющимися по-прежнему, по-мирному, личиками, словно они еще не чувствовали боли.
Сам вокзал, разрушенный, притихший, находился на противоположной стороне площади. Но тих-то он тих, да только не потому ли, что там притаились немцы?..
К Савелию Никитичу и Сенечкину, которые лежали уже как закадычные друзья-однополчане рядком на кирпичном завале, у того самого места, где валялся раскореженный бронебойкой Прохора вражеский пулемет, вскарабкался, хлопая планшеткой, комбат Червяков, прилег тут же, приставил к глазам бинокль, проговорил: