Прохор был истинное дитя городской окраины. Здесь, на берегу Волги, в хибарке, вблизи высокого заводского забора, он и родился лет за пять до революции. Его черные глазенки с испугом взирали из-за плетня на толстоногих битюгов, тащивших от грузовых причалов в гору раздольные телеги с погромыхивающим железным ломом, который свозился к французскому заводу чуть ли не со всей Волги. А когда Проша малость подрос, стал бедовым сорванцом, он однажды прицепился к телеге и, слившись своим грязным тельцем со стальным листом, въехал, неприметный, через ворота прямо на шихтовый двор. Однако он и сам не рад был своей смелости: вокруг лязгали, хлопали, скрежетали сбрасываемые с телег в вагонетки железяки, в воздухе висела ржавая ядовитая пыль, всюду бегали дюжие мужики в выпущенных рубахах, в рукавицах… Мальчонке почудилось, что и его сейчас, чего доброго, кинут в вагонетку и повезут прямо к цеху, а там лебедкой поднимут к прожорливым огнедышащим печам, заживо изжарят, так что и мать родная ничего не узнает!.. Всполошился он и кинулся обратно мимо сторожевой будки, подальше от грохота и ржавой пыли, навстречу вольному волжскому ветру.
Но сколько безмятежных радостей ни сулила река, а все же сильнее всяких рыбацких костров будоражил ребячье воображение гудящий печной огонь. Бывало, глянешь сквозь заборную щель — и разглядишь, как пламя, выбросившись из печи, будто жар-птица из клетки, бьет огненными крыльями в стеклянную крышу, обхлестывает стальные балки, сыплет искры и вот-вот расплеснется по земле и сожжет забор и все подзаборные домишки. И жутко и хорошо становилось на душе у Проши: это сказочное дивное пламя влекло его, как все запретное и неподвластное мальчишескому разумению.
Рос Проша крепышом и еще в юности уверовал в мускулистую силу своих рук. Кое-как он дотянул до шестого класса, а затем, надбавив себе два лишних года в анкете, без всякого родительского благословения, как бы даже в укор отцу, сменившему работу в цехе на речное плаванье, поступил на завод «Красный Октябрь» четвертым подручным сталевара, попросту говоря — крышечником.
Подался Проша в рабочие люди не только потому, что с ранних лет привык дышать заводским дымом и видеть перед собой маячившие трубы, но, главное, потому, что многие поселковые ребята, подрастая, становясь парнями, шли испытанной дорогой отцов на завод и не представляли своей жизни вне завода. Эта жизнь давала им самостоятельность, и по одной лишь этой причине была уже притягательна. С первых же получек они обзаводились саратовскими гармонями с колокольчиками и, напившись для пущего веселья, ходили в смазанных нефтью сапогах по Малой Франции или Русской деревне и горланили похабные песни. Так же поступал и Прохор, разве только напивался хлеще других да мехи гармони рвал бесшабашнее, от плеча до плеча. Был он вообще горяч, с цыганским огнем в чернущих глазищах, слыл первым удальцом среди поселковых парней, а у девчат — сердцеедом. То щемяще-грустной игрой на гармони, то сладкими речами завлекал он темной ночкой какую-нибудь простушку под волжскую кручу или на Зайцевский остров, чтобы там опалить знойными ласками.
— Беспутный ты, Прошка: не учишься, как Алексей, только и знаешь девок портить, — ворчал отец, а случалось, и бил меньшого сына, особенно когда являлись родители обесчещенной и жаловались, грозились.
— Да вы что, видели меня охальником? — обычно возражал Прохор с издевательской ухмылкой. — Где улики, что от меня ваша дуреха невинности лишилась?
Так он и жил, считая жизнь простой, немудрящей штукой. Ему казалось, что тяжелая работа у печи оправдывает все его зверские выпивки и дебоши. Когда же отец снова принимался совестить, Прохор сам в ответ корил его: «Ты, батя, давно отбился от рабочего класса: дым и копоть сменил на сладкий речной воздух», — и отец умолкал, словно пристыженный. А на все наставления старшего брата, парторга на Тракторном заводе, Прохор одно твердил: «Каждому свой путь в жизни предназначен. Ты, Алеха, вверх по ступенькам лезешь к руководству — я, грешный, малым довольствуюсь: над одной печью властвую. Ты вот слова разные агитационные говоришь — я за Советскую власть тоннами металла агитирую».
Прохор гордился своей принадлежностью к рабочему классу. Он полагал, что тот, кто не имеет на руках волдырей от ожогов, подпаленных волос на голове, прожженной майки на груди, не вправе судить его, Прохора Жаркова. И он шагал по жизни широко, независимо, гордо, не задумываясь над каждым пройденным шагом, веря в безошибочность своих поступков, ибо, по его разумению, он вышагивал в ногу со всем рабочим классом и, значит, не мог ни в чем ошибиться, а если иногда и чувствовал уколы совести после какого-нибудь очередного буйства, то тут же утешался мыслью: все равно он, Прохор Жарков, делает в жизни больше добра, чем зла!