На обратном пути Жарков и Приходько попали под затяжную бомбежку, долго отсиживались в подвале бывшего овощного магазина, и поэтому на Тракторный выбрались только поздним вечером.
Сборочный цех, который теперь по сути дела являлся не сборочным, а ремонтным цехом, жил своей лихорадочно-гулкой и вместе размеренно-твердой, отлаженной жизнью. Жужжали, пели победитовыми резцами, курчавились синевато-серебряной стружкой токарные станки, перенесенные сюда из сгоревшего механического; скребли, обдирали железо слесарные наждаки, соря теплой пыльцой; били по наковальням, вблизи пылающих горнов, увесистые молоты и их подпевалы — суетливые молоточки; рассыпала трескучую, звенящую дробь пневматика; шипели и жалили броню своим длинным газовым пламенем резаки…
— Алексей!
Что-то необычное и устрашающее прозвучало в этом дружеском оклике. Жарков обернулся и увидел бледного Трегубова.
— Там, Алексей, Анка…
Жарков не помнил, как очутился у танка с расколотой пополам, точно орех, башней. Твердое сознание вернулось к нему лишь при виде лица в запекшейся крови — совсем, кажется, неживого, незнакомого лица, если бы не эти голубые, распахнутые, должно быть, и страдальческой болью, и жадностью к жизни глаза под разбухшим, низко сдвинутым шлемом.
— Носилки!.. Носилки, черт побери! — крикнул он, не замечая, что Анка уже лежала на носилках, не видя этого потому, что он видел другое — то, как глаза раненой точно задернулись изнутри пленкой, и вместо мягкой голубизны в них появилась мутная остеклененность.
— Да где же тут врач? — вырвалось с хрипом у Жаркова. — Несите к врачу!..
Двое рабочих, жилистых, длинноруких, враз, заученно-плавным рывком подняли носилки и в ногу двинулись к темному пролому в стене, откуда тянуло речной свежестью, а Жарков, морщась, с болью чужого страдания в себе, пошел следом.
Частые, как молнии в разгар грозы, орудийные зарницы в клочья разрывали гнездящийся в развалинах, среди мятого железа, заводской сумрак; они выхватывали из него и тут же словно пожирали остатки стен, завалы из рухнувших стальных ферм, арматурную проволоку, похожую на раскинутую рыбачью сеть, пока сами вдруг не окунались в сырую тьму берегового оврага.
— Осторожней спускайте… Ради бога, осторожней! — жалобно произнес Жарков, услышав слабый стон. — Быстрее, быстрее! — прибавил он тут же, уже не помня прежних своих слов, испытывая теперь одну досаду на медлительность рабочих.
Наконец спуск кончился. Жарков почувствовал под ногами речной песок и разглядел при свете вспыхнувшей над Волгой ракеты три землянки, вырытые прямо в береговой круче. У той же, что была посередке и несколько выступала вперед бревенчатым бочком, дверь была распахнута; оттуда же струился свет и освещал перед входом обрывки грязных бинтов.
По-видимому, здесь находился ПМП — передовой медицинский пункт, а землянка с распахнутой дверью служила перевязочной. По крайней мере, рабочие, пригнув головы, с ходу внесли в нее носилки. Жарков сейчас же последовал за ними и очутился в довольно просторном помещении, где горели две тусклых керосиновых лампы, но где было все-таки светло оттого, что стены и потолок обтягивали чистые белые простыни.
— Врача! — властно потребовал Жарков. Однако, опережая его крик, уже кинулись к носилкам, опущенным на широкий топчан, две санитарки.
Они долго, так долго и подозрительно-украдчиво возились около носилок, что Жарков, из чувства тревожного ожидания, даже отвернулся.
— А врача-то ей уже и не надо: отмучилась, бедняжка, — вдруг донесся шелестящий голосок, тут же перешедший в протяжный вздох.
И звук этого голоса, сам этот вздох проникли в душу прежде, чем слова в сознание. Алексей судорожно обернулся, и первое, что он увидел, — это кепки, которые мяли в руках рабочие. Но как человек, лишь чувствующий неумолимость свершившегося, но еще не осознавший беду разумом, он стал повторять бессмысленно: «Да как же это?.. Нет, нет, этого не может быть!..» При этом он старался не смотреть на Анку. Ему словно бы хотелось отдалить ту минуту, когда уже и разум его мог свыкнуться с тем, с чем свыклась душа. И он продолжал повторять одно и то же, и повторял до тех пор, пока не почувствовал удушье в горле, а в глазах — резь и какую-то черную, вязкую муть. Тогда — должно быть, из страха лишиться зрения — он впервые за время пребывания в землянке взглянул на Анку… Ее глаза, еще недавно распахнутые, были тяжело придавлены веками. На ее лице, уже бледном, просвечивающим холодной белизной кости, застыло спокойствие вечности.