— Овчарка, — оповестил Колосов. — Нашенская, заводская.
— Из военизированной охраны, поди-ка? — догадался Прохор.
— Оттуда… Как в августе разбомбили завод, они и сорвались с цепи. Бродят теперь по цехам, дичают.
От Шлаковой горы уже рукой было подать до мартеновского цеха. На фоне дымного зарева чернел он оплавленной глыбой, а над ним, притихшим, похожим даже на некую древнюю гробницу, скорбно возносились трубы — уже поределые, иные со срезанными верхушками. Но все-таки они, несмотря на все раны, были еще молодцы! В их каменной стати чувствовалось что-то богатырское, надежное. Они — как почудилось вдруг Прохору — упрямо подпирали навалистое черное облако беды и не давали ему рухнуть. И решил воин и сталевар Прохор Жарков: здесь, на кровной заводской земле, будет он сражаться, здесь он сам обретет каменную уверенную твердость! А уж если рухнет завод, то и ему не жить!
Азовкин предложил сразу же направиться в центральную лабораторию — туда, где находился штаб рабочего отряда. Но Прохор рассудил примерно так: он еще успеет представиться командиру Рожкову и посоветоваться с ним насчет своей будущей солдатской службы, а сейчас — пойдет-ка он в цех да взглянет на свою двенадцатую печь.
Цех ужаснул Прохора мертвым покоем. Если раньше, в старое доброе время, он, бессонный, кидал вверх, под стеклянную крышу, веселое знойное зарево, в котором меркли днем солнечные лучи, а ночью звезды, то теперь иное, мутно-багровое, зловещее зарево торжествовало в величавой пустоте стальных пролетов; да и врывалось оно уже сверху, сквозь провисшую крышу, где поблескивали, как слезинки, лишь жалкие осколки стекла и откуда свисали, будто перебитые руки, бетонные балки.
Прохор поднялся к рабочим площадкам и пошел вдоль печей.
Братскими могилами холмились притихшие, остылые мартены. Из их завалочных окон с сорванными взрывной волной крышками веяло, как из жутких глазниц черепа, бестрепетной пустотой. А какое, бывало, лихое пламя вырывалось отсюда, как горячо слепило глаза даже сквозь синие очки! И сколько веселого задора — только прислушайся — было в тугом, хрипловатом реве форсунок!..
На могилу, только уже порушенную, была похожа и родная двенадцатая печь. Левый бок у нее вырвало не то снарядом, не то бомбой; верхние балки вздыбило, взъерошило. И все-таки Прохор и раз, и другой вздохнул глубоко, судорожно, чтобы уловить хоть слабое дыхание печи. И вдруг словно бы теплый сухой дымок щекотнул ноздри, проник еще дальше — в грудь, стал растекаться приятной теплотой по всему телу…
Значит, еще была жива печь-старушка! Где-то, должно быть, под толстым слоем каменной пыли, под грудой рухнувших кирпичей свода, она сохранила былое тепло, а с ним, наверно, и веру свою в жаркое воскресение, в то, что явятся когда-нибудь добрые ее хозяева и подбросят в нутро веселого огонька.
Да так оно, черт побери, и будет! Только надобно прежде погасить располыхавшийся дьявольский огонь сталинградского побоища и в прах разрушить адски-прожорливую печь войны!
Прохор в охотку и беспрекословно, как самую насущную необходимость, принял новую жизнь.
Поначалу, когда бои шли далеко за трамвайной линией, в рабочих поселках, он, истосковавшийся по здоровому физическому труду, подвозил к переправе на отощавших клячах остатки заводского оборудования, строил дзоты на перекрестках улиц, возводил баррикады, но как только враг приблизился и рабочие-бойцы влились на правах вспомогательного отряда в одну из саперных рот 39-й гвардейской дивизии С. С. Гурьева, он уже перетаскивал из ремонтно-котельного цеха на передовую, за трамвайную линию, бронеколпаки до тонны весом, причем сам теперь, как кляча, впрягался и волочил их, случалось, при осветительных ракетах, под минометным обстрелом.
Кроме того, подвернулась еще одна работа — плотницкая. Вышло так, что после захвата Тракторного немцы подошли к Волге на расстояние в триста — четыреста метров между заводами «Баррикады» и «Красный Октябрь»; они теперь простреливали приречные овраги, а с ними заодно и берег. И тогда Прохор, превратившись в завзятого плотника, принялся сооружать так называемые «перехваты пуль» — попросту деревянные двойные заборы, набитые в промежутках камнями, глиной, всякой всячиной, чтобы можно было передвигаться вдоль берега уже в полный рост — не только по-пластунски, как прежде.