Выбрать главу

Вспомнили начальника Тракторостроя Иванова.

— Как сейчас вижу его, — задумчиво, жалостливо произнесла Маша Иночкина. — Катит он из города на своем велосипеде. Под кожанкой у него рубаха штопаная-перештопаная. На ногах чувяки со стоптанными задниками. И смех и грех!

Левандовский, ковырнув спичкой в зубах, дополнил:

— А и груб же был гой-еси богатырь Василь Иваныч! На матюке завод строил. Да и что с него взять! Бывший матрос-балтиец, душа отчаянная, стихийная.

Эти насмешливые слова обидели и разгорячили обычно сдержанного Алексея Жаркова.

— Нет, не на матюке строил завод Василий Иванович — на бетоне и стали! — выкрикнул он. — Ты, Левандовский, главного, главного в нем не разглядел! Его неукротимой энергии, великолепного организаторского таланта. Он до самозабвения был предан делу революции, которая для него и здесь, на Тракторострое, продолжалась. Он воевал с бездельниками и рвачами, паникерами и саботажниками. Воевал не на жизнь — на смерть и все-таки вывел тогда, в двадцать восьмом, нашу стройку из летаргического сна. Так давайте же выпьем за Василия Ивановича Иванова! За успех его новой стройки там, в Сибири!

Опять сдвинулись бокалы и стопки. Левандовский тоже чокался — и даже с излишним старанием.

— И все ж мы желторотые были, вот кто! — заговорил кузнец Фундышев. — Да, желторотые птенцы были! К примеру сказать, прибыл молот. В два этажа. Конечное дело, американский. Я рад до чертиков. Мастер Гартман отвернулся — я молот чмок, чмок в стальную щечку! Сразу в любви объяснился. Думал: коли новая техника, то сразу дело на лад пойдет. Выкрутимся из прорыва. Ан, тут и осечка! Дым пошел — огня не видно. Как ударю молотом — ни детали, ничего. Гартман, американец, головой качает. Ему жалко металла. Он поленья несет. Я на поленьях отрабатываю удар.

— Эка чем удивил! — рассмеялся Иночкин. — Ты хоть молотом по дереву дубасил. От этого урона нет! А я, когда на токаря учился, взял кувалду да как хвачу по патрону, прямо по нежному кулачку: дескать, чего ты, сукин сын, деталь не выпускаешь?.. Тут, глянь, Серго Орджоникидзе идет, сапожки у него этак зловредно поскрипывают: дурень, дурень!.. Подошел — говорит: «Технических знаний у тебя, паренек, ни на грош. Надо учиться! Надо бой давать кустарщине и азиатчине!»

— А что! — воскликнул Фундышев. — И учились! Меня вот Анка первым записала на курсы повышения квалификации.

— Анка, Анка!.. Всюду она встревала, никому от нее покоя не было, — проворчала хозяйка.

— Да ведь ее избрали членом комитета комсомола, и она отвечала за производственно-учебный сектор, — напомнил Трегубов. — Ей положено было всех разжигать.

— Уж тебя-то она разожгла, знаю, знаю! Как свечечка таял.

Трегубов, смущенный, пробормотал:

— Ты бы, Леночка, того… потише.

— А чего там тише! Здесь все свои, каждый знает, что она тебя в институт заманила своими распрекрасными глазками. Да потом вот этакую дулю показала и с Жарковым сдружилась.

Алексей быстро, с прищуром, взглянул на хозяйку, быстро, как от внутреннего толчка, поднялся, достал из кармана коробку «Казбека» и, сунув в рот папироску, вышел на балкон.

IV

Заходило солнце, вдавливалось словно бы с натугой в донскую степь и, разливая вокруг себя струйчато-багровый жар, сжигало тонкие, без того уже иссушенные за день облака…

Алексей закурил, глядя сквозь сизый дымок поверх жгуче розовеющих крыш Нижнего поселка — и вдруг ему стало тревожно и грустно… А впрочем, если поразмыслить, и там, за праздничным столом, не было душевного покоя и беспечной раскованности. Алексей вслушивался в рассказы товарищей, пил, улыбался, даже вот вспылил в разговоре с Левандовским, но все равно его не покидала настороженность ожиданья. Ему нестерпимо хотелось видеть Анку, словно молодость все-таки продолжалась и внезапно могла одарить нечаянной радостью.

Но солнце закатывалось, а Анка не шла. Двор был безлюден и казался особенно скучным при весело вспыхивающем свете в окнах.

«Нет, не придет, — вздохнул Алексей. — Да и, в сущности, зачем тебе эта встреча? — строго спросил он себя, точнее — того невидимого второго человека, который с юношеским беспокойством жил в нем. — Или, быть может, ты еще любишь ее, эту вздорную самолюбивую гордячку?.. Ну, что молчишь? Отвечай: любишь или нет?..»

Тот, второй человек, молчал, видимо устрашенный вопросом. И грусть сердечная усиливалась, тревога душевная росла. Алексея потянуло обратно в комнату, к друзьям: авось застольная беседа рассеет грусть-тревогу… Он вынул изо рта недокуренную папиросу, придавил ее о балконные перильца и при этом невольно взглянул вниз.