— Не знаю… Наверно, что и так… Страх покориться мужской воле — смейся не смейся! — был во мне, видимо, сильнее чувства к тебе, Алеша.
— Спасибо за откровенность. Но об этом я уже тогда догадывался.
— В женском покорстве, — не слушая, продолжала Анка с той обнаженностью, на которую подчас вызывает редкая, но давно ожидаемая встреча. — Да, в женском покорстве мне, наивной девчонке, виделась извечная рабская покорность «слабого пола» «сильному». Мне казалось, что, полюбив, я должна принести в жертву мужчине свое достоинство и независимость в суждениях, во взглядах на жизнь и должна перенять уже чужие суждения и взгляды и сделать их своими, чтобы жить, как говорится, в супружеском мире, без всяких споров и раздоров. Если же я останусь прежней гордой, независимой Анкой, то, по моему убеждению, эта непокорность разрушит семейное благополучие. Поэтому, рассудила я в тот, помнишь, решающий момент своей жизни, мне лучше перебороть свое чувство к парню, который к тому же сам неуступчив ни в большом, ни в малом.
— И поэтому ты, — вставил Алексей с грустной улыбкой, — предпочла этому своенравному парню другого, мягкого и уступчивого, чтобы утвердить превосходство «слабого пола» над «сильным»?
Анка вздохнула:
— Теперь, конечно, над всем этим можно лишь иронизировать. Глупые мы были! Оба тянулись друг к другу, и чем сильнее, тем больше мучили себя бесконечными ссорами.
— Давай и сейчас поссоримся! — усмехнулся Алексей, чувствуя удушье даже здесь, на балконе, под ветром, и вдруг с силой рванул воротник рубашки.
— Нет, — тихо и кротко, словно покоряясь судьбе, произнесла Анка. — Нет, теперь нам, видать, мучиться в одиночку и ссориться самим с собой.
Внезапно, как бы в страхе мучиться именно одной, Анка схватила своими тонкими бледными руками руку Алексея, которую тот еще держал у воротника рубашки, и дернула ее на себя, прижалась к ней щекой; а Алексей погладил Анкины золотистые волосы… погладил, да тотчас же и отдернул руку, словно обжегшись.
— Будем мужественны, Анка, — проговорил он, сдерживая себя. — Прошлое не воротишь. За ошибки надо расплачиваться.
Анка отшатнулась и выпустила его руку.
— Да, это верно… надо расплачиваться, — прошептала она, понурившись.
От закатного, все еще багрового пламени веяло на душу человеческую тревогой. И Анка, и Алексей, оба закаменевшие внутренне, неподвижным взглядом смотрели на это недоброе пламя, сулящее и завтра нестерпимо жаркий день.
— Знаешь, мне что-то страшно, Алеша, — призналась вдруг Анка и прикрыла глаза. — Ты знаешь, о чем я подумала сейчас?.. О войне.
— Да-а, война… — задумчиво проговорил Алексей, напрягаясь и, наоборот, в упор глядя на закат. — Сколько каждый день ни за что ни про что погибает в Европе людей, которые тоже любили, радовались, страдали…
Анка вздохнула, спросила едва слышно:
— Будет ли война, Алеша? — и сама вздрогнула от своего страшного вопроса.
— Благодари судьбу, если еще год тишины и мира подарит она, — произнес Алексей Жарков, высказывая сейчас личную потаенную тревогу, которую он обычно скрывал бодрым тоном от людей, спрашивающих о войне, — ту самую тревогу, которую, как ему казалось, считали необходимым скрывать и там, в Кремле, но которую сейчас он уже не мог утаивать от близкого человека, охваченного общим с ним тревожным предчувствием надвигающейся беды.
Часть вторая
ВОЙНА
Глава пятая
Письма из Германии
Лишь спустя два месяца после отъезда Сергея Моторина в Германию, Оленька получила от него письмо — и какое подробное, обширное!
Конечно же Оленька была очень обрадована, а ко всему еще и удивлена безмерно. Ведь Моторин, которого она знала немногословным и сдержанным, даже подчас сухим, педантичным человеком, вдруг оказался поэтичной, художественной натурой, хотя все-таки и не утратил четкую последовательность и пристрастие к дотошным подробностям при изложении своих впечатлений.
«Здравствуй моя дорогая, моя далекая девушка!
Из Москвы я уезжал с Норцовым, сотрудником нашего посольства в Германии, очень приятным, симпатичным человеком и, кстати, хорошим знакомым твоего брата Алексея.
Над белорусскими пущами гремели короткие грозы. В открытое окно нашего международного вагона врывалась пахучая свежесть распустившейся листвы и смешивалась со сладковатым дымом гаванской сигары Норцова.
Я не отрывал глаз от окна. Из лесного сумрака то и дело выбегали к самой насыпи белые, в прозрачных зеленых платьицах, березки, а я вспоминал тебя, печальную, в слезах, твои волосы, взбитые пыльным вокзальным ветром, и то, как ты потом побежала по бетонной платформе рядом с вагоном.