Дома Ольга застала отца: он только что пришел с переправы и сейчас, весь какой-то усохший, с сомкнутыми веками и безвольно отвисшей нижней губой, сидел за столом перед сковородкой с яичницей — подремывал.
— Садись, садись, дочка! Вместе покушаете! — крикнула выглянувшая из кухоньки мать, и Ольга поразилась черноте ее маленького остренького лица, а потом догадалась: это же она, бедняжка, там, на речной переправе, помогая отцу, прокоптилась пароходным дымом!
Голос жены вспугнул дремоту Савелия Никитича и заставил его дернуть кверху отяжелевшей головой и приоткрыть глаза.
— A-а, явилась, сталеварша! — протянул он с какой-то зловещей радостью. — Явилась, а поди-ка, и ведать не ведаешь, что ретивые начальнички взрывчатку кладут под механизмы и агрегаты.
— То есть как это «кладут»? — Ольга насторожилась; ее рука с вилкой застыла над сковородкой. — Неужели же дела на фронте настолько плохи?
— А понимай как хочешь! Только я сегодня ночью десять мешков тола доставил из-за Волги на «Красный Октябрь». Поинтересовался у хозяйственника: по какой, мол, нужде везете это смертоубийство? А он и сболтнул: «Положим взрывчатку под агрегат Ильгнера, под прокатный мотор, под пресс — и прощай блюминг!»
Ольга отбросила вилку, привскочила, выкрикнула:
— Да как же это можно взрывать красавец блюминг, нашу гордость?.. Что народ-то подумает?.. Ведь уничтожать раньше времени оборудование — это значит не верить, что Сталинград отстоим! Это же сущее паникерство!
— Вот именно! — Отец хлопнул ладонью по столу. — А по такому случаю надобно Алешку оповестить. Пусть-ка он во всем разберется. И ты, дочка, как отдохнешь, съезди к нему в обком.
— Да уж какой тут отдых!.. Я сейчас, мигом!..
Ольга кинулась к шкафу и стала переодеваться за зеркальной дверцей. Ее охватило то порывисто-деятельное, тревожное возбуждение, которое сразу заставило забыть и голод и усталость. А когда Ольга вдруг решила, что при встрече с Алешей сможет высказать ему еще и свою обиду на Сурина и Сазыкина, на всех тех, кто считает ее недостойной стать бойцом, и сможет попросить у брата заступничества и содействия при записи в истребительный батальон, то большая тревога за судьбу родного завода породнилась в ней с тревогой за свое будущее, и она стремглав выбежала из дома и помчалась наискосок через поселок к остановке…
Подкатил истрепанный трамвайчик, который вел вагоновожатый с противогазной сумкой. Ольга машинально взглянула на свои часики: было пять минут пятого. Она втиснулась на заднюю площадку и стала нетерпеливо пристукивать ногой. Но трамвайчик тащился медленно: путь местами был покалечен фугасками и наспех выправлен. Этак, чего доброго, и воздушная тревога захватит в пути!..
Предчувствие оправдалось. Сразу во всех частях города плаксиво, рыдающе взвыли сирены. Трамвайчик дернулся и замер, а кондуктор, усатый мужчина, с деревяшкой взамен левой ноги, звучно и четко, по-сержантски, скомандовал: «Вылазь, не мешкай! Прячься по щелям!» На что парень со смешливыми дерзкими глазами, который стоял притиснутым к Ольге и которому, наверно, страсть как не хотелось лишаться такого соседства, выразил громогласную досаду: «Небось появился какой-нибудь плевый корректировщик „фокке-вульф“, а они, эмпевеошники, уже музыку свою заводят!»
Тем не менее люди, послушные порядкам прифронтового города, стали заученно, без всякой толкотни, покидать вагон. Одна лишь Ольга проявила нетерпение. Она решила дворами, в обход патрулей, пробираться к обкому. Но, соскочив с вагонной ступеньки, Ольга тут же замерла. Да и было отчего! С севера, со стороны Мамаева кургана, донесся слитно-тяжелый моторный гул. А спустя минуту Ольга уже увидела выплывающие из-за дальней крыши, распяленные, как могильные кресты, серые тела «юнкерсов» с их характерно обрубленными тупыми крыльями. «Юнкерсы» шли четверками, узким, но плотным строем вдоль Волги, и безоблачное сталинградское небо сразу потемнело.
— Да ты чего ждешь-то? — завопил над самым ухом молодой голос, и тотчас же Ольга почувствовала, как кто-то дернул ее за руку и разом вырвал из оцепенения, а когда осмотрелась — увидела, что стоит уже в низеньком подъезде и рядом с ней тот самый парень, который жался, будто невзначай, на тряской трамвайной площадке, только глаза у него теперь не смешливые, не дерзкие: они сощурились, мерцают тревожно.