За что загремела на кичу по малолетке — не знаю, не спрашивали тогда, потому что — неприлично, как без ушей по Красной площади пройти.
Сейчас отсидкой гордятся, а тогда — позор, вымазан-ное калом лицо.
Подкатывал я к Варваре, робко подкатывал, помогал, напильники ей приносил самые лучшие, как в маникюр-ных кабинетах.
Но чувствовал, и ясным солнышком меня озаряло, что Варвара долго на заводе не продержится, что с её тю-ремными замашками и великосветским воспитанием луч-ше в яслях или в школе, чем на заводе.
Я задавался вопросом: если Варвара столь красивая и желанная, то почему не стала проституткой, или почему не зовёт меня в жены, потому что я — перспективный, и у меня комната своя в жилом доме, где с утра до вечера иг-рает гармошка, как в филармонии.
Лучше бы Варвара застрелила меня, или намотала мои волосы… нет, волосы у меня тоже короткие в те вре-мена… намотала бы мой халат на деталь, и меня бы с чув-ствами разорвало, как в хлопушке на Новый Год.
Конечно, я понимал, что Варвара, хотя и судимая, но стоит выше меня на социальной лестнице, потому что у неё сиськи и вагина, а у меня только — мошонка и красный нос.
Но с исключительностью молодого бойца трудового фронта я боролся за внимание девушки, и вся моя жизнь, недоразвитость в смысле политической подготовки на том шаге меня поддерживали, как ты вчера поддерживал Сере-гу, чтобы он после смены не упал на холодные плиты.
Я бы убил Варвару, если бы нашел в себе силы, но она перевыполняла план, и работала без брака, поэтому я не убил её, а подготавливал свой следующий шаг, вели-чайший по разврату.
Возле завода стояла забегаловка, шалман, рыгаловка — вроде бы негласная, нельзя в то время было по кабакам рабочему человеку шариться, не то, что сейчас.
Но в то же время партия и правительство понимали, что лучше рабочий выпьет в заводском шалмане, чем пой-дет на сторону — а на стороне и до измены Родине в пользу японцев недалеко.
В шалмане я бы напоил Варвару портвейном три се-мерки, добавил бы пива, а затем бы сделал предложение руки и сердца — так Махмуд женится на гареме Султана, а затем поджигает гарем.
О разврате я не думал, потому что — честный и не-опытный в разврате, словно в школу не ходил и Филиппка Толстого не читал.
Разврат проник в сердце Варвары еще в колонии, и я чувствовал его, представляя механические движения, но только после свадьбы — так папуас не касается козы в Лун-ные ночи.
В намеченные день я набрался храбрости и после профсоюзного собрания пригласил Варвару в шалман под предлогом перекусить за мой счет картошкой с селедкой.
Варвара пошла легко, словно ожидала от меня пред-ложения — так под гипнозом инки идут на алтарь ацтеков.
Я упустил инициативу, и Варвара сама командовала в шалмане, подливала себе и мне, пила лихо, с девичьими замашками, как комиссар Фурманов.
Никакой любви ко мне, ни интереса, ни толчка души в мою сторону, словно я — электрический шкаф, а не моло-дой парень с мечтами и вознесениями под облака.
Я страдал, да я тогда страдал, но не знал, потому что мало опыта общения с красивыми опытными девушками, не знал, что дальше делать, словно ударился головой о станину.
От страха я пил одну за другой; Варвара не от-ставала, и казалось иногда, что она пьет сама с собой, в одиночестве, в тайге, где бродит её любовник — бурый медведь.
В сказках часто медведи забирают к себе женщину, живут с ней, как муж с женой, и бабы не жалуются на му-жа-медведя.
Возможно, что и Варвара на зоне валила лес, а любил её сзади медведь.
Но мои домыслы уплыли в водке, и я вырубился то-гда, позорно напился, а у Варвары, как я потом понял — лишь легкое опьянение, равное трезвости водителя даль-нобойщика.
Через неделю после нашей встречи (а я рассчитывал, что через пару недель повторю заход к Варваре) она уехала в Москву на конгресс бывших заключённых, перевоспи-тавшихся на заводе.
В Москве Варвара попала в балетное училище — то-гда можно в любом возрасте, а сейчас только с трех лет, после пеленок сразу в балерины.
Окончила училище и дальше — в Австралию на должность прима-балерины ихнего театра плясок и балета.
Вот так судьба закручивает, Лёха!
Варвара в Австралии сгинула без меня, живет, танцует, я с ней недавно по интернету переписывался, а — хули толку мне, с залысинами? — Дмитрий Борисович криво усмехнулся, высморкался в руку, вытер руку о кресло. — Не подумай, Лёха, что я жалею, что остался на заводе, а не двинул в танцоры вслед за Варварой.
Не променяю свой завод даже на любовь!
Ах, да! Зачем я тебя вызывал, Лёха?
— О трудовой дисциплине, о пьянке на производстве говорил, Борисович, слова кидал бриллиан-тами.
Укорял меня, говорил, что нельзя так, чтобы пил на производстве и брак гнал, как пургу.
Да и сам я понимаю!
— Что ты понимаешь, Лёха?
Ничего ты не понимаешь, но кость свою держишь высоко.
С Настюхой ты долго болтал у станка, когда она профсоюзные взносы собирала, как зерна пшеницы на спирт.
Никто не работал, следили за вами, а Сергей Георги-евич аж живой в гробу перевернулся.
Молодец ты, Лёха!
Завод гордится тобой! — Дмитрий Борисович извлек из шкафчика ополовиненную бутылку водки «Празднич-ная», разлил по стаканам, как свою молодость разливал.
Выпил первый, вытер губы рукавом, смотрел в окно, словно ждал, что в белых одеждах появится балерина Вар-вара.
Лёха выпил, крякнул, тоже по-рабочему вытер губы рукавом:
— Во как!
В едином рабочем строю, во как
На Первомайскую демонстрацию двинули дружно, словно в колхоз.
Давно вышли из моды Первомайские демонстрации по стране, но рабочий класс держится за демонстрации, как за последнюю деталь.
В едином рабочем строю вышагивали рабочие заво-да, интеллигенция; и лица интеллигентов не отличались от лиц уборщиков и рабочих — так картины Репина не отличаются от картин бурлаков на Волге.
Приняли перед демонстрацией хорошо, и с собой взяли, потому что — холодно и по традиции.
На первых маевках рабочие пили и гуляли, но разве это рабочие?
Интеллигенты под рабочих косили, а потом всю власть захватили, как сапогами затоптали идею.
Сейчас, наоборот — даже интеллигенты — рабочие, и не нужны им бабы заморские и балерины в пачках, а толь-ко подавай своё, черную кость.
Серега, Колька, Митяй и Лёха шли рука под руку — чтобы не упали, и еще с ними — Настюха, а Елена присо-единилась чуть позже.
Сначала Елена думала примкнуть к интеллигентам, потому что сама — прослойка между интеллигенцией и ра-бочими, но затем решила, что с интеллигентами, хоть и ве-село, но не до упаду, и интеллигент по пьяни не схватит, не начнет приставать действиями, а пустит слюни и будет рассуждать о соловьях и розах.
Серега, Колька и Митяй о розах не знают, но нальют и схватят, аж до глубины маточной продерет дрожь.
Пошло, гадко, но необходимо и тянет, тянет, как за-тягивает на коленчатый вал.
Серега перебрал, висел на руках, но мыслил четко, будто с профсоюзной трибуны зачитывал доклад о бед-ственном положении сталеинструментальщиков Новой Зе-ландии:
— Да неужели это правда, что я свалился в выгреб-ную яму, где опарыши и голодные крысы?
У нас на заводе чистые туалеты заменили на выгреб-ные ямы с дыркой в досках?
Стыд и позор родному Отечеству, потерявшему чи-стоту духа!
Неужели мы впали в порок, и я не выпью чистого бе-лого на брудершафт с Настюхой!
Настюха! Ты где, певица наша канареечная!
— Здеся я, рядом! — Настюха без насмешки, даже с любовью смотрела на пустые озера глаз Сереги — так вам-пир таращит красные буркалы на привидение. — Туалеты у нас на заводе — прежние, Серёга, а воняет от тебя, как от кошки.
Ты нечаянно сделал в штаны, но застирал самостоятельно, дружок.
Честь тебе и хвала, потому что ты мужик хозяйственный: сам обгадился, сам и обмылся, как в крематории. — Настюха подмигнула Серёге, и нет в её словах не-правды и литературной иронии, потому что от чистого сердца говорила; не жалела Серегу — а что его жалеть, ко-гда ему хорошо!