Выбрать главу

Я думаю, что эта мысль была и у Будды, когда он говорил о срединном пути. Будда решительно запрещал форсирование экстаза. Тантризм, раскачивающий плоть, чтобы чувственный экстаз подвел к духовному взлету, создает больше опасностей, чем преимуществ на духовном пути. Когда Уоттс предлагал использовать наркотики (под наблюдением наставника, как в практике тантризма), Судзуки ответил коаном Чжао-Чжоу: «Учитель, укажи мне Путь. – Ты уже позавтракал? – Да. – Так пойди и вымой свою миску». Просветление – не опьянение. Это свобода от помраченного ума без захлеба свободы. Оно не отрицает будничную жизнь, не отрывает от нее, а подсвечивает изнутри. По определению Судзуки: «Ваш обычный повседневный опыт, но на два вершка над землей».

Одна замечательная поэтесса, слушавшая мою лекцию, возразила мне, что лирика Цветаевой была бы невозможна без авантюризма, без полета вниз головой. Я подумал и согласился, что граница вырождения экстаза в лирике другая, чем в руководстве боем. «Луна лунатику» – метафора внутреннего состояния, которое может обернуться и злом, и подвигом. Само по себе оно еще ни то, ни другое. Это поэзия вдохновения как вдохновения, без постановки вопроса о цели. А «Молодец» – не просто полет. Это полет в ад. И в «Искусстве при свете совести» Марина Ивановна пишет: «В „Молодце“ я никакому Богу не служила. Знаю, какому богу служила…». При постоянно обновляемом чувстве глубины, где зла нет, сю жет «Молодца» не захватывает. Скорее отталкивает. Там покой. Там ровный свет истины. Бурные вспышки экстаза возможны на пути в глубину, но глубина останется недостижимой, если порыв не уравновесит трезвость. Вспышки экстаза не безопасны. Они могут вести и к безумию (как в рассказе Чехова «Черный монах»). Искусственно вызванные экстатические состояния иногда обнажают скрытые в подсознании нравственные раны, чувство вины, чувство краха – и требуют специального лечения (это показали опыты американского врача Мастерса). К этому же могли вести монашеские подвиги. Искушения св. Антония – хрестоматийный пример. Научный интеллект убивает бесов неверием, но зато мучает «дурной бесконечностью». Почувствовав свое одиночество во вселенной, человек склоняется либо к сознанию ничтожества, либо к призраку величия. У Достоевского из этого пытается выпрыгнуть Кириллов. Штейнер назвал первое искушение ариманизмом, второе – люциферизмом.

Дойдя до глубины созерцания, где призраки исчезают и сгорают страхи, надо сдерживать себя, чтобы духовный огонь горел в очаге и не сжигал стены. Этот культ сдержанности есть во всех великих традициях. Православный термин – трезвение – почти забыт, потому что и вдохновение забылось. И появляются секты, ищущие вдохновения в плясках, повторяя ритмы примитивных племен, «тантризм московского разлива». А на другом полюсе – обрядоверие, в лучшем случае истовое, чаще – равнодушно казенное. Метафизический люциферизм перекликается с духом русской революции, ариманизм – с политикой «подмораживания» России и «Черной сотней».

Чистое вдохновение спокойно и мудро. Оно не выдергивает человека по ту сторону добра и зла, не бросает в люциферизм. Оно не сворачивает с полдороги в поисках массового успеха. Эта прелесть захватывает и очень одаренных людей – например, Раджниша. Его можно читать – сохраняя готовность отбора зерен от плевел, – но нельзя признать учителем. Другая прелесть – полное недоверие учителям, полное пренебрежение традицией и логикой, основанной на принципах. Я приводил цитату о Божьем следе; вл. Антоний с уважением говорит там о человеческой опытности и призывает отбросить опыт пережитого только тогда, когда неслыханно новое не укладывается ни в какие старые рамки. Приведу это замечательное рассуждение еще раз: «Действия Христовы рождаются изнутри глубинного созерцания, и только из глубин созерцания может родиться деятельность христианина. Иначе это будет деятельность, основанная на принципах – нравственных, богословских или любых принципах; но сколь бы ни были они истинны, прекрасны, справедливы, они не соответствуют божественной динамике небывалого, непостижимого, в чем именно характерно действие Божье. Мы, – христиане, призваны жить на большей глубине, жить глубокой внутренней жизнью – но не в смысле обращенности на самих себя. Мы призваны уйти глубже этой обращенности, и самая эта глубина позволит нам вглядеться долго, спокойно, пламенно-чисто в канву истории, канву жизни, и благодаря такому созерцанию, глубокому вглядыванью различить в ней след Божий, нить Ариадны, золотую нить, красную нить, которая укажет, куда Бог ведет нас среди окружающей нас сложной целостности жизни. И тут громадная разница между мудростью (Божеской. – Г.П.) и человеческой опытностью. Опытность – результат прошлого, накопленный человеческий опыт; она обращена к пережитому, опыту более обширному, чем личный опыт, и делает выводы интеллектуально основательные, точные, глубокие. А мудрость поступает «безумно». Мудрость состоит в том, чтобы погрузить свой взор в Бога, погрузить свой взор в жизнь в поисках того, что я только что назвал следом Божьим, и действовать безумно, нелогично, против всякого человеческого разума, как нас учит поступать Бог» (см. «Континент», 1996, № 89).