Я встречал женщину, окончившую семилетку, работавшую бухгалтером и не знавшую, что Земля вращается вокруг Солнца. Услышав об этом от меня, она очень удивилась. Если бы ее учили Закону Божию, она не стала бы задавать никаких смердяковских вопросов. Но средний бухгалтер знает, что Иисус Навин не мог остановить Солнце. И хотя слесарь не держит в уме закон тождества, он привык разбираться в инструкциях и в своей области умеет аналитически мыслить. На этом основании и слесарь и бухгалтер, а также философ-позитивист, задумавшись, требуют, чтобы весь мир был разумно, то есть логично, объяснен; и делают ошибку, которую примитивные люди не делали: подходят с логическим анализом к тайне Целого.
Примерно две тысячи лет тому назад Нагарджуна показал, что любое логическое предложение – ложь по отношению к Целому. Я обозначаю прописной неделимо Целое в противоположность «целому» как итогу, сумме. Это надо иметь в виду. Логика рассекает Целое на субьект и предикат, а затем их связывает (или разделяет). Между тем, в Целом нет ни субъекта, ни предиката, никаких разрывов. То, что рассечено на субъект и предикат, уже не есть Целое. Несколько веков спустя Шанкарачарья высказал ту же идею в терминах своей адвайта-веданты: «Истина – Брахман, мир – это ложь, Атман и Брахман едины». Реально только Целое; мир отдельного – иллюзия, майя; цельность бытия постигается цельностью сердца.
Традиции Востока и Запада называют священную целостность разными словами. Но в любом случае ум может только подвести к вершине; вступить на нее он не способен. Людвиг Витгенштейн в своем «Логико-философском трактате» (М., 1958) писал: «Мистики правы, но их правота не может быть высказана: она противоречит грамматике». Джидду Кришнамурти сформулировал сходную мысль, переставив акценты: «Только неправильные вопросы имеют ответ; на правильные вопросы нет ответа». Можно ответить только на частные вопросы. Они не ведут к целостной реальности и по отношению к ней «неправильны». «Правильные» же вопросы, обращенные к Целому, остаются без ответа. Последняя реальность постигается только «безымянным переживанием».
Одно из условий «безымянного переживания» (восстановления контакта с собственной глубиной, с «глубоким сердцем») – освобождение от идеи всевластия логики, от убеждения о пригодности логики для решения любого вопроса. Все формулы веры упираются в логический парадокс. Католицизм после Фомы Аквинского пытался обойтись без парадокса и осудил Тертуллиана, отверг его знаменитое изречение: «поклоняюсь кресту, ибо это позорно, верую в Воскресение, ибо это бессмысленно»… Но никак не возможно было перечеркнуть Послание к Коринфянам: «Ибо слово о Кресте для погибающих юродство есть, а для нас, спасаемых, – сила Божия. Ибо написано: “погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну”. Где мудрец? Где книжник? Где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие? Ибо, когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божьей, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих. Ибо и иудеи требуют чудес, и эллины ищут мудрости; а мы проповедуем Христа распятого, для иудеев соблазн, а для эллинов безумие…» (1 Коринф. 18–23).
В тринитарных и христологических спорах византийцы выработали особое паралогическое мышление (я называл его иногда ипостасным или иконологическим). В его формах непостижимая целостность Бога может мыслиться, и целое, оставаясь целым, членится на аспекты. Эти аспекты были названы подстановками (гипостазис, в поздневизантийском произношении – ипостась), и описаны отношения между Отцом, Сыном и Святым Духом как единосущность и равночестность, а отношения между двумя природами Христа, Богом и человеком, – как неслиянность-нераздельность. Ипостасное мышление заменило старую мифологию и давало какой-то утонченный интеллектуальный образ единства единого и многого, целостности целого и частного. Однако народы никогда этих тонкостей не понимали, и когда византийская мысль (после последнего взлета в споре Паламы с Варлаамом) угасла, некому было ее продолжить. Удельная Русь не знала греческого языка и даже произносить греческих слов не умела; а Запад, захваченный блестящей мыслью арабских комментаторов Аристотеля, вернулся к закону тождества.