Выбрать главу

30 мая 1851 г. Толстой приехал в станицу Старогладковскую (Кизлярского ок­руга), а 3 июня записал в дневнике: «Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже». Началась новая жизнь.

2

Прошло ровно четыре года с того момента, когда Толстой, покидая Казань и переходя от жизни студенческой к жизни помещичьей, составил программу заня­тий на два года. Каковы итоги? Программа забыта: не изучены юридические науки, не написана диссертация, не достигнуто совершенство ни в музыке, ни в живопи­си. Зато недаром Толстой так упорно занимался своим дневником — это оказалось впоследствии важнее ненаписанной диссертации.

Оценивая свое поведение при помощи «франклиновой» таблицы слабостей, Толстой в результате обостряет методы самонаблюдения и заинтересовывается парадоксальностью душевной жизни, несовпадением ее с «правилами». Таблица служит как бы химическим реактивом для опытов: Толстого над своей душевной жизнью, дает «точку зрения», разлагает смутный поток чувств на составные части. Постепенно из актера Толстой превращает себя в какого-то литературного персо­нажа — дневник все больше и больше приобретает характер материалов для био­графической повести или, вернее, хроники. Появляются то парадоксальные афо­ризмы, то наброски пейзажа, то психологические характеристики и наблюдения. «В мечте есть сторона, которая лучше действительности; в действительности есть сторона, которая лучше мечты. Полное счастие было бы соединение того и друго­го... Всегда буду говорить, что сознание есть величайшее моральное зло, которое только может постигнуть человека... Самая обычная форма эгоизма — самопожерт­вование». Это, конечно, результаты чтения — Руссо, Стерн, Сенека, Бернарден де Сен-Пьер и др. Но (вот и результаты самонаблюдения: «Как силен кажусь я себе против всего с твердым убеждением, что ждать нечего здесь, кроме смерти. И сей­час же я думаю с наслаждением о том, что у меня заказано седло, на котором я буду ездить в черкеске, и как я буду волочиться за казачками и приходить в отчаяние, что у меня левый ус жиже правого и я два часа расправляю его перед зеркалом». Размышляя о девушке, оставшейся в Казани, Толстой пишет: «Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней, я не довольно убежден, что она может соста­вить мое счастие, но все-таки я влюблен. Иначе что же эти отрадные воспоминания, которые оживляют меня, что этот взгляд, в который я всегда смотрю, когда только я вижу, чувствую что-нибудь прекрасное. Не написать ли ей письмо? Не знаю ее отчества и от этого, может быть, лишусь счастия. Смешно. Забыл взять рубашку со складками, от этого я не служу в военной службе. Ежели бы забыл взять фуражку, я бы не думал являться к Воронцову и служить в Тифлисе. В папахе нельзя же!» Тут уже парадоксы не душевной жизни, а ситуаций — какие-то сюжетные зародыши, именно с этой стороны заинтересовывающие Толстого.

Если даже не знать ранних литературных опытов Толстого, можно утверждать, что они должны быть тесно связаны с его дневниками — как их оформление или сводка. Основные элементы дневника, развернутые и сопоставленные в виде по­следовательного описания, прерываемого общими рассуждениями, определения­ми и афоризмами — такова должна быть конструкция той «истории нынешнего дня», за которую Толстой берется за несколько дней до выезда из Москвы в Ясную Поляну. Другого материала у него нет, а «любимый» его писатель Стерн («Сенти­ментальное путешествие») служит ему подходящим литературным образцом для обработки этого материала).

«История вчерашнего дня», сохранившаяся в рукописи Толстого, вполне под­тверждает такого рода догадку: переход к литературе совершается у Толстого не­посредственно через дневник, и наоборот — дневник, тем самым, должен рассмат­риваться не только как обычная тетрадь записей, но и как сборник литературных упражнений и литературного сырья.

«История вчерашнего дня» — вещь совершенно сырая: пуповина, связывающая ее с дневником, еще не перерезана. Но зато в ней — зародыши не только «Детства», но и более поздних вещей, а некоторые ее элементы протягиваются через все твор­чество Толстого, сохраняя свою устойчивость до конца и видоизменяясь только в деталях.

Особенно замечательно прежде всего то, что Толстой в этой «Истории» под­нимается над собственными своими дневниками, используя их и превращая вместе с самим собой в материал. Получается дневник над дневником — а раз начатая такая постройка может расти и дальше, так что дневник совершенно теряет свое интимное, глубоко-личное, исповедальное значение и приобретает значение нижнего этажа, кладовой или подвала. Это выглядит даже несколько жутко — по крайней мере для человека, который раскрывает дневник Толстого как книгу его интимных откровений, признаний, убеждений: есть что-то «цинич­ное» в таком отношении к собственной душевной жизни — какое-то душевное бесстрашие, свидетельствующее о презрении к человеку с его «убеждениями», «принципами», «целями», «нравственностью» и пр.