В груди моей и буря, и смятенье, Святым восторгом вечно движим я — Внимает мне Россия с умиленьем. Чего же, Русь, ты хочешь от меня? Зачем с таким невиданным волненьем Не сводишь ты с меня своих очей? О Русь, о Русь, с немым благоговеньем — Чего же ждешь ты от моих речей?.. Иль чувствуешь, что слово вдохновенья В устах моих, пылающих огнем, Есть личная потребность очищенья, И потому такая сила в нем[187].
Что касается прозы, то рядом с длинными романами, заполняющими собою приготовленное для этого журнальное пространство, развиваются фельетоны и очерки. Меняется состав и самое понятие «словесности», на смену которому приходит новое слово — «беллетристика». В декабре 1849 г. Дружинин пишет: «Знаете ли, мне по временам кажется, что скоро все писатели в мире не будут ничего писать, кроме фельетонов. Заметьте, как упрощается словесность, как исчезают хитросплетенные разделения литературных произведений, как явственно простота и краткость берут верх над велеречием и запутанностью... Только роман может на каждом шагу менять место действия, переходить от анализа к катастрофам, прыгать от никогда не виданных автором будуаров к толкучему рынку, от театра в кабинет ученого, наблюдать за секретами женского сердца и сочинять происшествия, которые во всяком другом произведении признаны были бы сбродом нелепостей. Но роман длинен — сократим его, и у нас выйдет повесть, тоже очень хорошая вещь. Но для повести потребна любовь и другие избитые условия: необходимо воображение, то есть наука приглянуть кстати, необходим сюжет, который добывается потом и кровью, если не частичкою задушевных своих интересов. Для повести надо много думать и чувствовать, для повести опять-таки нужен сюжет — это неумолимое, страшное, фантастическое чудовище! И тут-то выступает на сцену фельетон, для которого не нужно ни сюжета, ни глубоких чувств, ни выстраданной оригинальности, ни уменья лгать бессовестно, ни картин природы, ни анализа души человеческой»[188].
Этот полуиронический фельетон о фельетоне обнаруживает одновременно и действительную угрозу «беллетристике» со стороны «легкого» жанра и серьезную заботу о состоянии таких жанров, как роман или повесть, с их «избитыми» сюжетами и материалом. На этой почве прививаются в русской литературе этого времени такие явления западной словесности, как Тёпфер, о своем увлечении которым в период писания «Детства» говорит Толстой. В феврале 1850 г. Дружинин, внимательно следивший за западной литературой и специализировавшийся потом на пропаганде английских писателей, пишет о Тёпфере: «Тёпфер не француз. Вместе с Ж.-Ж. Руссо, братьями де Местр он принадлежит к числу иностранцев, писавших на французском языке едва ли не лучше, чем природные французы... "На дереве нет двух листов одинаковых, в мире нет двух людей совершенно сходных между собою"[189]. Вот мысль, которою можно объяснить успех той школы, последним представителем которой был Тёпфер... Стерн портит свое громадное дарование усилиями и заранее данною себе задачей быть оригинальным, во что бы то ни стало, граф К. де Местр сух и слишком мелочен; в одном Тёпфере мы постоянно встречаем отсутствие всякой натяжки. Он начинает рассказывать какую-нибудь простую повесть, на пути встречает он какую-нибудь мысль, развивает ее без церемонии, вводит один, два эпизода, но все-таки помнит о целом: он не ловит отступлений; он знает, что, со странностями или без странностей, рассказ его все-таки будет хорош и оригинален»[190].
Печатающиеся в это время очерки Тургенева («Записки охотника») имеют большой успех не только в публике, но и среди писателей, между тем как повесть его «Дневник лишнего человека» дает повод Дружинину обрушиться на всю современную беллетристику: «Мы в последнее время так уже привыкли к психологическим развитиям, к рассказам темных, праздных, лишних людей, к запискам мечтателей и ипохондриков, мы так часто, с разными, более или менее искусными нувеллистами, заглядывали в душу героев больных, робких, загнанных, огорченных, вялых, что наши потребности совершенно изменились... В последние двадцать лет сотни даровитых людей, в праздные минуты, разрабатывали эту тощую жилу». Дружинин упрекает всю русскую беллетристику в мелочности: «Думая о причинах этой мелочности, я пришел к двум убеждениям: первое, что сатирический элемент, как бы блистателен он ни был, не способен быть преобладающим элементом в изящной словесности, а второе, что наши беллетристы истощили свои способности, гоняясь за сюжетами из современной жизни»[191]. Первое «убеждение» направлено, очевидно, против подражателей Гоголю — борьбе с его влиянием, которое находили и у Тургенева, Дружинин посвятил ряд статей; второе «убеждение» .направлено против всех основных жанров господствующей беллетристики. «Большая часть русских и иностранных беллетристических произведений, взятых из современной жизни, отличаются какою-то вялостью, бесцветностью, невыдержанностью. Такие романы, особенно повести, пишутся с большою легкостью, и за такой труд может взяться всякий человек, владеющий языком». Вместо этого Дружинин рекомендует обратиться к историческим романам («Отчего бы нам не пуститься в историческую литературу, хотя бы для разнообразия?») и, как бы в подтверждение своей мысли, хвалит появившиеся в «Отечественных записках» «Записки А. Т. Болотова».