Выбрать главу

Так же неясен для него и другой вопрос, не менее наивно выраженный, но ха­рактерный для этой эпохи: «Где границы между прозой и поэзией, я никогда не пойму; хотя есть вопрос об этом предмете в словесности, но ответ нельзя понять. Поэзия — стихи. Проза — не стихи, или поэзия — все, исключая деловых бумаг и учебных книг»[195]. Вопрос этот явился, очевидно, в связи с тем, что литературная работа самого Толстого складывается вне рамок журнальной беллетристики — и он, по-видимому, сам не знает, куда отнести то, что у него выходит — к прозе или к поэзии. Если вспомнить слова Дружинина об «избитости» современных повестей и о «Записках» Болотова, то вопрос этот оказывается характерным и для эпохи. В дальнейшем Толстому придется серьезно столкнуться с этим вопросом и ставить его ребром. П. В. Анненков хорошо подметил особенность толстовских вещей, когда в 1855 г. писал в «Современнике» (№ 1): «Повествование графа Л. Н. Толсто­го имеет многие существенные качества исследования, не имея ни малейших внеш­них признаков его и оставаясь по преимуществу произведением изящной словес­ности». Это «по преимуществу» выдает с головой самую эпоху, растерявшуюся в определениях разницы между «словесностью» и «беллетристикой» и покрывшую, в конце концов, все жанры (даже иной раз стихотворные) одним журнальным термином — «статья».

Естественно, что вопрос о «слоге» заботит Толстого не менее сильно, чем дру­гие вопросы литературной техники. Он работает на деталях, на описаниях, на живой натуре, а между тем единственная его литературная школа — собственные дневники. Мобилизуются все средства для развития и обогащения языка. Прочи­тав, вероятно, в «Исповеди» Руссо, что писание стихов — «довольно хорошее упражнение для развития изящных инверсий и для усовершенствования прозы», Толстой записывает в дневнике: «Ездил верхом и, приехавши, читал и писал сти­хи. Я думаю, что это мне будет очень полезно для образования слога». Но попыт­ки быть «красноречивым» ему не удаются: «Писал мало, потому что задумался на мистической, малосмысленной фразе, которую хотел написать красноречиво». С той же целью, — «для образования слога» — он задумывает «Кавказские очерки». Он записывает в дневнике местные слова и понравившиеся ему выражения: кор­саки, грузильная, ватага, длинник, чалка, перетяга, «сердце так и бьется, как го­лубь»[196]. Прочитав в «Современнике» повесть М. Михайлова, Толстой записывает: «Повесть М. М. "Кружевница", очень хороша, особенно по чистоте русского языка — слово распуколка». В записи следующего дня: «Вычитал выражение: При­мешь свою лепту».

Как видно по дневникам и по «Истории вчерашнего дня», Толстому особенно­го труда стоит слог повествования и рассуждений — фразы нагромождаются одна на другую, с накоплениями «что» и «который»: «Каким образом объяснить то, что вы видите длинный сон, который кончается тем обстоятельством, которое вас разбудило... В минуту пробуждения мы все те впечатления, которые имели во вре­мя засыпания и во время сна (почти никогда человек не спит совершенно), мы приводим к единству под влиянием того впечатления, которое содействовало про­буждению, которое происходит так же, как засыпание, постепенно, начиная с низшей способности до высшей». Совсем иной характер имеет «слог» Толстого в некоторых письмах этого времени — там, где он не старается писать по-книжному: это бойкий, слегка грубоватый, по-офицерскому развязный, богатый живыми интонациями, торопливый язык, далекий от «литературы» и тем самым оригиналь­ный: «Приходит размахивая руками и стуча саблей добрый немец Полицмейстер. Он уж чай, мороженое и апельсины выслал. Мимо окна, вот и Тиле прокатил, опираясь на трость и заглядывая в окно с беспокойной улыбкой. Долгушки у подъ­езда. Как-то разместятся?.. Но вот заколыхалась зеленая шитая portifcre, выходит Молостовщина, дурные, но добрые Депрейс. Плутяки все веселенькие, свеженькие, в кисейных платьицах, — так всех бы их и расцеловал»[197].

Особое и очень характерное место в этих ранних литературных экзерсисах Тол­стого занимают его французские письма к «тетеньке» Ергольской. Здесь он — уче­ник XVIII века, повторяющий стилистику не только Руссо, но и мадам де Жанлис; здесь он — литературный архаист, упражняющийся в выражениях «чувствитель­ности». Тетенька — подходящий объект для упражнений в этом стиле, «живая старина», сохранившая в полной неприкосновенности дух ушедшей эпохи. Поль­зуясь этим, Толстой, сам воспитанный на литературе XVIII века, пишет ей длинные послания, настолько увлекаясь стилем «источников», что это становится заметным и вызывает насмешку у брата Сергея. В ответ на просьбу прислать ему оставленный дома I том «Nouvelle Hdloise» Руссо Сергей пишет в июле 1852 г.: «Ты просишь меня прислать тебе 1-й том Новой Елоизы — зачем он тебе. Из писем твоих к тётеньке видно, что ты ее помнишь наизусть. Послушай, я право люблю старуху тётку, но убей меня бог, Томарман довело, как говорят цыгане, в экстаз прийти от нее не могу; не знаю, разве расстояние производит такое странное действие, что можно шести­десятилетней женщине писать письма вроде тех, которые писывали в осьмнадцатом веке друг другу страстные любовники»[198]. Так разоблачен был Толстой, увлекший­ся литературными экзерсисами. Это разоблачение важно помнить и в других слу­чаях — идет ли речь о его письмах, или о дневниках.