К 1845 г. положение определилось еще яснее. Этот год является, в известном смысле, пограничным. «Профессионализм», к которому так напряженно стремился Пушкин в борьбе, с одной стороны, с меценатством, а с другой — с «лавочниками» литературы, обернулся новой бедой. Писатель оказался в руках торгаша-издателя, часто ничего не понимавшего в литературе. Старые журналы, как «Библиотека для чтения», например, пали страшно низко; в среде самих писателей развилось циничное отношение к журнальному сотрудничеству. Достаточно прочитать в «Воспоминаниях» П. М. Ковалевского сцену, в которой он описывает, как Н. Кукольник помогал Е. П. Ковалевскому, проигравшемуся в карты, «надуть» издателя «Библиотеки для чтения» М. Олъхина — заставить его купить еще не написанный роман, который должен был конкурировать с «Парижскими тайнами» Сю: «В то время, кто только состоял в живых, непременно состоял и в чиновниках, если не сподобился состоять в офицерах. Свободомыслящие начальники отделений и ротные командиры признали "Парижские тайны" за последнее слово истины, и "Мертвые души" Гоголя, недавно пользовавшиеся почетом, были поруганы. Оль- хин сказал себе: "Отчего не сочинить своих тайн? И мы не лыком шиты! Свои, пожалуй, понравятся тоже начальникам отделений". И попросил Кукольника заказать "Тайны". Выбор Нестора Васильевича пал почему-то на моего дядю — Егора Петровича. В назначенный день у Кукольника собираются — Ковалевский и Ольхин со своим помощником П. Фурманом: «Это был сотрудник нескольких журналов, переводчик кого хотите, фельетонист, компилятор чего угодно, при нужде—даже писатель для народа и романист... микроб того литературного недуга, которому суждено было развиться позднее в репортеров, "наших собственных корреспондентов", критиков от строки, исторических романистов от "Русского Архива" — всех этих писак от толкучего рынка!» Ковалевский читает написанное начало романа, а Ольхин, сам ничего не понимающий, следит за выражением лица Кукольника: «Среди совершенно невозможной в Петербурге уличной сцены, где несуществующий петербургский уличный мальчик (le gamin de Pdtersbourg) ночью спасает из обломавшейся кареты дочь какого-то влиятельного князя (по современным условиям цензуры могшего даже показаться великим), раздается крик другого французского уличного мальчика: "Сенька! отдай мне! У тебя хоть собака есть, а у меня ничего нету!" Это было признано за чисто шекспировскую черту нравов петербургских маленьких французов... Испытание кончилось приговором в пользу автора трех тысяч рублей за роман, в котором, и то ночью, успел появиться один Сенька, но где долженствовало пройти все население Петербурга, не только ночью, но и днем, ради чего и определился размер в шесть частей, и название давалось: "Петербург днем и ночью" По-тогдашнему сделка была блистательная». Роман этот, под таким названием, действительно, печатался в «Библиотеке для чтения», но так и остался неоконченным. «Доморощенные "Тайны", — пишет П. М. Ковалевский, — предпринятые как доказательство, что мы не лыком шиты, выходили сами шитые лыком... Гораздо позже, под названием "Петербургских трущоб", им суждено было сделать имя Всеволоду Крестовскому»[204].
Эта ярко описанная литературно-бытовая сценка дает достаточное представление о закулисной жизни петербургских журналов в середине сороковых годов.
Литература становится массовым производством и, по сравнению с эпохой двадцатых годов, падает до очень низкого уровня, наводняясь заказной халтурой, предназначенной для чиновников и офицеров. Самое представление о «литераторе» снижается до последней степени. В этом смысле очень знаменательно появление в третьем томе смирдинского «Новоселья» (1846 г.) статьи Н. Полевого — того самого, который в годы 1825—1834 издавал «Московский телеграф», а затем, перебравшись в Петербург, влачил жалкое существование оброчного писателя и умер в 1846 г., раньше, чем вышло «Новоселье» с этой статьей. Статья желчная, ироническая — результат многих разочарований, страданий и дум: «Отрывок из заметок русского книгопродавца его сыну». Начинается эта статья указанием на то, что «ныне самые модные книги— записки разных людей об их жизни... Не знаю, писал ли и издал ли свои записки какой-нибудь книгопродавец; а по моему мнению, такие записки могли бы быть весьма любопытны и многое пояснили бы, о чем толкуют люди без толку, как многое пояснил бы драматическим писателям взгляд за театральные кулисы и на актерские репетиции». Этим «отрывком» Полевой как будто начал осуществление того замысла, о котором говаривал сам Смирдин — написать свои воспоминания. «Книгопродавец» Полевого судит о литературе так: «Общее мнение составилось такое, что литература есть что-то такое высшее из всего в мире; что она представительница народа, и века, и духа и — бог еще знает чего; что литераторы — особенный народ на свете; что они живут и питаются чем- то неземным. С тем вместе падает жестокое осуждение на нашу братью книгопродавцев, потому что мы почти со всем вышесказанным осмеливаемся не соглашаться, потому что мы смеем смотреть на литераторов как на людей, яко же и прочии смертный, а на книги как и на всякий другой человеческий товар (да еще и не хуже ли иного другого товара)... Что делать! У литераторов с нами всегда будет вечная вражда, а в руках у них пишущие перья и горлы у них широкие. Мы писать не умеем, да и толковать нам некогда; они бегают везде и дают языку своему свободу, а мы вечно торчим за прилавком; они тотчас напишут, напечатают и разошлют на почтовых, а мы если бы и хотели написать — не умеем, умели бы написать — где напечатаешь? и грозное обвинение гремит и падает на главу нашу...» Следует сравнение литературной профессии с другими — и вывод: «Словом сказать, мне кажется, литература такое же общественное и земное дело, как и всякое другое; литератор такое же звание, как и прочие; житье литературное не хуже другого, да и труд не тяжеле других. Довольно, если назовем литературу такою же необходимостью, как война, правосудие, торговля, литераторов такими же необходимыми людьми, как солдат, приказный и купец. Высокая цель, высшее назначение, труд умственный — слова громки, правда, но если и так, падая с неба на землю, высокая цель теряется в земной грязи, высшее назначение путается в злоупотреблении страстей, и труд умственный облекается в форму вещественную, в книгу, в журнал, в газету, а газета, журнал, книги продаются и покупаются, следственно, она товар\ Вот добились до настоящего слова: книга товар; и как же хотите вы, чтобы мы, торгующие книжным товаром, считали его чем-нибудь другим? За что же вы на нас сердитесь, когда мы называем вещь ее настоящим именем? Герой, увенчанный лаврами и изувеченный на поле битв, подписывается под распискою в получении жалованья не героем, а поручиком, майором, полковником. Литератор говорит в условии: продаля, такой-то, Архип Сидоров, рукопись мою и получил за нее деньгами столько-то. Не одно ли и то же? Вот, если бы литератор писал: "предал я рукопись мою бессмертию, и получил за нее в задаток славу" — тогда иное дело... Итак, если книга — товар, то выходит, что фабрикант такого товара —литератор, потребитель его — публика, а мы, книгопродавцы — продаватели его, торгаши литературным товаром. Станем же смотреть на все это попросту». Отсюда и еще один вывод: «Будучи товаром, книга требует, чтобы литератор, как все фабриканты, старался сделать ее по вкусу публики, так, чтобы можно было ее выгоднее продать — по вкусу публики, то есть делал то, что требуется и как требуется. Вследствие того не всегда требуется доброта товара, а драгоценное свойство товаров — уменье удовлетворить потребности покупателя. Тогда будут барыши фабриканту и гуртовому его покупателю, и прибыль в продаже по мелочи товара, купленного гуртом. Что ж ты думаешь: не так делается в литературе! Ох, мой друг! так, именно так, и уж нам это известно, нам, книгопродавцам, народу, который стоит за кулисами и видит, как крашеную холстину выдают за дворцы, за сады, за море-океан и как гром раздается из железного листа, а пальбу производят, стуча кулаками в декорацию».