Эти две повести фигурируют рядом, как одинаковые по жанру, и в критических обзорах 1852 г. — у Алмазова, у А. Григорьева. Отличие Толстого от Кулиша не всем бросалось в глаза так, как Тургеневу, который, сам недавно увлекавшийся «психологическими тонкостями и штучками», переживал теперь борьбу со своей «старой манерой» и потому особенно сильно реагировал на появление ее у других. Особенно любопытен отзыв А. Григорьева, который, не следуя за Белинским, продолжает отстаивать «искусство» от «беллетристики» и в статье своей даже не хочет говорить о последней: «Беллетристика не вошла в этот обзор, потому что даже хорошую беллетристику мы, как несколько раз уже высказывали, считаем только позволительною роскошью и не разделяем никак мнения критики бывалых (весьма недавних) времен, которая плакалась на то, что у нас есть художники и нет беллетристов: мы, напротив, готовы плакаться, что развелось у нас теперь слишком много и дурных и сносных беллетристов, т. е. поставщиков материала для праздного чтения»[222]. Руководствуясь этим принципом, А. Григорьев говорит в своей статье только об Островском («Бедная невеста»), Писемском, Потехине, В. Крестовском (Хво-щинской) и Кокореве («Саввушка»). Что касается Кулиша и Толстого, то А. Григорьев принимает их, невидимому, даже за одного и того же «неизвестного» автора и говорит очень небрежно: «Наконец, мы должны еще упомянуть об авторе "Ульяны Терентьевны" и "Истории моего приятеля"[223], помещенных в "Современнике" и отличающихся благородством направления, хотя, вместе с тем, представляющих собою не рассказы, не повести, а какие-то психологические этюды, замечательные по обилию наблюдений автора над впечатлениями детства, и, вообще, над миром собственной души. Художественного значения эти повести не имеют никакого». Этот отзыв человека, враждебно настроенного к «петербургским» принципам и журналам, ярко иллюстрирует положение литературы, расслоившейся на «художество», «беллетристику» и промежуточные жанры. Москва держится за «художество» и всячески огораживает это, ставшее пустырем, место; Петербург культивирует «беллетристику», фельетон, мемуары, записки, автобиографии и пр. Отзыв Б. Алмазова, хотя и более сочувственный, кончается, однако, характерной фразой, показывающей, что повести Кулиша и Толстого ценились им не только с «художественной» точки зрения: «Нельзя не порадоваться, что в последнее время стало выходить много романов и повестей, имеющих предметом изображения детского возраста. Наблюдения, собранные писателем касательно впечатлений детства, может употребить психология и даже педагогия»[224].
Итак, «Детство» вовсе не было таким исключительным, одиноким, глубоко своеобразным и ни с чем несоизмеримым литературным явлением, как об этом любят говорить иные биографы Толстого. Успех «Детства» в редакции «Современника», если присмотреться к тому, что в ней делалось в 1850-1852 гг., становится очень естественным и понятным: дело тут не в исключительных достоинствах этой вещи, а в катастрофическом положении отдела «словесности» и связанных с этим усиленных поисках «новых талантов». И так не только в «Современнике», но и в других журналах (ср. выше о переводной литературе). Некрасов идет на все, чтобы спасти журнал и увеличить подписку: пишет вместе с Е. А. Панаевой романы («Три страны света» в 1848—1849 гг., «Мертвое озеро» в 1850—1851 гг.), переделывает поступающие в редакцию плохие повести, чтобы, придав им некоторый литературный лоск, напечатать, бросается на переводную литературу и т. д. По поводу романа «Три страны света» Некрасов откровенно писал Тургеневу 17 декабря 1848 г.: «Мы печатали, что могли. Если увидите мой роман, не судите его строго: он писан с тем и так, чтобы было что печатать в журнале — вот единственная причина, породившая его на свет»[225].