Каждое новое лицо — это для Толстого новая и сложная проблема отношений, даже если человек ему нравится: «Хилковский мне очень нравится, но он как-то на меня неприятно действует, мне неловко на него смотреть так, как мне бывало неловко смотреть на людей, в которых я влюблен». Командир Алексеев — «все так же скучен, те же бесконечные рассказы о вещах, которые никого занимать не могут, то же неумение слушать, и робкий, нетвердый взгляд. Должно быть, мой взгляд на него действует, и от этого мне как-то совестно на него смотреть». Толстой видит, что отношения его с людьми складываются странно — 25 мая 1852 г. он записывает: «Отчего не только людям, которых я не люблю, не уважаю и другого со мной направления, но всем без исключения заметно неловко со мной. Я должен быть несносный, тяжелый, человек». Через несколько дней он, после чтения нравоучительной переводной книги «Часы благоговения», записывает: «Она подтвердила мои мысли насчет средств к поправлению моих дел и прекращению ссор. И я твердо решился при первой возможности ехать в Россию и продать часть имения и заплатить долги и при первой встрече окончить миролюбиво — без тщеславия все начатые неприязненности и впредь стараться добротой, скромностью и благосклонным взглядом на людей подавлять тщеславие. Может быть, это лучшее средство избавиться от моего неуменья иметь отношения с людьми». 13 ноября 1852 г. — новая запись на ту же тему: «Прекрасно сказал Япишка, что я какой-то нелюбимый. Именно так я чувствую, что не могу никому быть приятен, и все тяжелы для меня. Я невольно, говоря о чем бы то ни было, говорю глазами такие вещи, которые никому неприятно слышать, и мне самому совестно, что я говорю их». Вопрос об отношении людей к нему и своем отношении к людям беспокоит его все сильнее. 18 июля 1853 г. он записывает: «Отчего никто не любит меня? Я не дурак, не урод, не дурной человек, не невежда. Непостижимо. Или я не для этого круга?» Большая, имеющая характер итога, запись сделана 3 ноября 1853 г.: «Почти всякий раз, при встрече с новым человеком, я испытываю тяжелое чувство разочарования, воображая его себе таким, каков я, и изучаю его, прикидывая на эту мерку. Раз навсегда надо привыкнуть к мысли, что я — исключение, что или я обогнал свой век, или одна из тех несообразных, неуживчивых натур, которые никогда не бывают довольны. Нужно взять другую мерку (ниже моей) и на нее мерить людей. Я реже буду ошибаться. Долго я обманывал себя, воображая, что у меня есть друзья, люди, которые понимают меня. Вздор! Ни одного человека еще я не встречал, который бы морально был так хорош, как я, который бы верил тому, что не помню в жизни случая, в котором бы я не увлекся добром, не готов был пожертвовать для него всем. От этого я не знаю общества, в котором бы мне было легко. Всегда я чувствую, что выражение моих задушевных мыслей примут за ложь и что не могу сочувствовать интересам личным»[242].
После множества покаянных записей такое высокое мнение о самом себе, как об исключении не только умственном, но и моральном, кажется неожиданным; но оно, вероятно, ближе характеризует Толстого в его отношениях к людям, чем эти записи. В эти годы Толстой держал себя с людьми высокомерно, «изучая их», экспериментируя и упрощая. «Цинизм», о котором я заговорил вначале, сказывается здесь уже в достаточной степени. Возможно, что тон этой записи находится в связи с печатавшейся в «Современнике» 1853 г. работой Д'Израэли «Литературный характер, или История гения», которая, вероятно, заинтересовала Толстого[243]. Здесь, между прочим (в августовской книжке «Современника») дается объяснение и оправдание таким фактам, как неуважение «гениев» к другим людям («образованным, так сказать, по другой мерке») или «самохвальство»: «Высокое мнение гениев о самих себе необходимо для выполнения их ученых и литературных трудов». Толстой уже в 1851 г. говорит о своем «презрении к обществу», постоянно рассуждает о тщеславии как о своей главной «страсти», находит в себе «благородство характера, возвышенность понятий, любовь к славе»; в записной книжке он, размышляя о разных способностях людей, явно относит себя к «гениям или талантам» и склонен оправдать этим пороки: «Есть люди, которые все разумное понимают быстро, всему изящному сочувствуют живо, и все хорошее чувствуют, но которые в жизни, в приложении, не умны, не изящны и не добры. Отчего бы это? Или есть две способности: восприимчивости и воспроизведения, или недостает той способности, которую называют гением или талантом, или, наконец, натуры слишком чистые всегда слабы и апатичны, и потому способности не развиты»[244].29 марта 1852 г. Толстой записываете дневнике: «Есть во мне что-то, что заставляет меня верить, что я рожден не для того, чтобы быть таким, как все. Но отчего это происходит? Несогласие ли,— отсутствие гармонии в моих способностях, или я действительно чем-нибудь стою выше людей обыкновенных?.. Неужели я так и сгасну с этим безнадежным желанием? Есть мысли, которые я сам себе не говорю; я так дорожу ими, что без них не было бы для меня ничего». Среди этих мыслей главная, наверно, мысль о том, что он — человек необыкновенный, гениальный. Самая напряженность самонаблюдения исходит не из простого «стремления к добру», как это может показаться при чтении дневников, а из погруженности в себя, из глубокой, подавляющей все другие интересы, заинтересованности в себе, доходящей до степени страсти. Это делает его «тяжелым» для других и мешает ему любить кого бы то ни было — он может только изучать, и бывает жесток, как настоящий экспериментатор, даже в отношении к самому себе.