Толстой принимается за «Казаков» после того, как он с увлечением читает Пушкина — особенно «Цыган». Мысль об «очерках» брошена — он старательно работает над фабулой и называет свою вещь в дневниках то поэмой, то романом. При таком повороте материала он, вероятно, решил прямо воспользоваться «Охотой на Кавказе», особенно после смерти Николая в 1860 г. Надо полагать, что и другое сходство, обнаруженное А. Е. Грузинским в рассказе Н. Толстого «Пластун»[256], не случайно: «Это было давно, я был еще малолеток и сидел в секрете. Вдруг вижу плывет карчь, только — плывет она не так, как следует, а наперекоски, как будто человек, и, действительно, это был человек. Черкесин привязал поверх себя сук да и плывет на нашу сторону, бисов сын. Вот я как его пальнул, так он и поплыл уже как следует, т. е. вниз по воде. Уж на другой день его поймали там на низу. И рад же я был, что удостоился, ухлопал бесова сына». Этот кусок развернут у Толстого в большую сцену (Лукашка убивает абрека), имеющую сюжетное значение. Если принять во внимание, что именно в 1857/58 г. Толстой начал приближаться к тому кризису, который вызвал остановку в литературной работе и привел к педагогическим занятиям, то чтение «Записок» Николая и восторженное отношение к ним получают особый смысл. Соперничества такого, какое было в 1852 г., между ними уже нет — Толстой, как известный и всеми признанный писатель, покровительствует брату, и сам, под впечатлением его «Записок», пробует себя в «эпическом» роде. 14 июня 1856 г. после слов «Читал Николенькин рассказ» записано: «Начинаю любить эпический легендарный характер». Слова «эпический» и «лирический» служили Толстому для обозначения противоположностей своей манеры. Так, 3 января 1863 г. Толстой записывает: «Эпический род становится мне один естественен», а 23 февраля того же года (отчасти, по-видимому, под впечатлением «Mis6rables» Гюго, о которых дан отзыв — «сильно») пишет: «Перебирал бумаги — рой мыслей и возвращение или попытки возвращенья к лиризму. Он хорош».
Николай умер в сентябре 1860 г. от чахотки, в Гиере. Толстой, бывший при нем до конца, пишет брату Сергею об этом событии письмо, в котором, между прочим, говорит: «И он покорился, и стал другой: кроткий, добрый этот день; не стонал, ни про кого не говорил, всех хвалил и мне говорил: "Благодарствуй, мой друг". Понимаешь, что это значит в наших отношениях». Это место письма подтверждает, что отношения братьев были вовсе не такими простыми и безоблачными, как их обычно изображают биографы. Николая сначала раздражали великосветские замашки брата, а позже — его всевозможные помещичьи затеи и проекты. Я думаю, что в лице Николая Левина («Анна Каренина») Толстой изобразил не брата Дмитрия, как обычно говорят, а соединил обоих братьев (как он делал это и в других случаях) — и больше взял от Николая, чем от Дмитрия. В том же письме к Сергею, которое я цитировал, он пишет, сопоставляя смерть Дмитрия и Николая: «С Митенькой были связаны воспоминания детства и родственное чувство только: а это был положительно человек для меня, которого мы любили и уважали положительно больше всех на свете». Чувства любви и особенно уважения (которое недаром выделено Толстым) не исключают сложности отношений. Это подтверждается теми страницами «Анны Карениной», где описывается приезд Николая Левина в имение к Константину. Здесь, по-видимому, использованы те бурные ссоры и споры между братьями, следы которых имеются в дневниках. Толстой рассказывает: «кротости брата Николая хватило не надолго. Он с другого же утра стал раздражителен и старательно придирался к брату, затрогивая его за самые больные места». Далее идет спор о рабочей силе — Константин старается доказать брату правильность своей идеи, а брат иронически «осуждает» ее и умышленно смешивает ее с коммунизмом: «Ты только взял чужую мысль, но изуродовал ее и хочешь прилагать к неприложимому... Там, — злобно блестя глазами и иронически улыбаясь, говорил Николай Левин, — по крайней мере, есть прелесть, как бы сказать, геометрическая — ясности, несомненности. Может быть, это утопия. Но допустим, что можно сделать из всего прошедшего tabula rasa: нет собственности, нет семьи, то итрудустрояется. Но у тебя ничего нет...». Константин начинает горячиться, «потому что в глубине души он боялся, что это была правда, — правда то, что он хотел балансировать между коммунизмом и определенными формами и что это едва ли было возможно. — Я ищу средства работать производительно и для себя и для рабочего. Я хочу устроить... — отвечал он горячо. — Ничего ты не хочешь устроить; просто, как ты всю жизнь жил, тебе хочется оригинальничать, показать, что ты не просто эксплуатируешь мужиков, а с идеей. — Ну, так ты думаешь, и оставь! — отвечал Левин, чувствуя, что мускул левой щеки его неудержимо прыгает. — Ты не имел и не имеешь убеждений, а тебе только бы утешать свое самолюбие. — Ну, и прекрасно, и оставь меня! — И оставлю. И давно пора, и убирайся к чёрту! и очень жалею, что приехал».