Хунзах со своими тусклыми саклями и башнями, тотХунзах, о котором так восторженно мечтают все читатели "Аммалат-бека", — тот Хунзах, о котором и мы слыхали так много чудесного... но об этом после — когда увидим его вблизи». После подробного, совершенно делового описания Хунзаха и его жителей автор пишет: «Они все магометане, хотя очень плохие. Богослужение отправляется у них на языке арабском, который даже редкий мулла понимает; следов же другой какой религии, особенно христианской, не осталось ни в каком наружном памятнике, — и то был только вымысел Марлинского, который изобразил такую эффектную сцену между Аммалат-беком и Салтанетой в развалинах одного древнего христианского храма. Кстати скажу здесь, что Марлинский никогда не был в Хунзахе, и описанная им его поэтическая местность нисколько не сходна с действительностью».
Есть в этих «Записках» Костенецкого и специальный кусочек, посвященный «храбрости», — то, что так интересовало Толстого, еще в июне 1851г. записавшего в дневнике несколько размышлений на эту тему («меня поразили 3 вещи: 1) Разговоры офицеров о храбрости» и пр.), а затем 31 мая 1852 г.: «писал о храбрости» (очевидно, — начало «Набега»), Костенецкий описывает сражение под деревней Гимри: «Тут для меня наступила решительная минута в моей жизни или по крайней мере в моем военном поприще. До сих пор я еще не мог знать себя, храбр ли я или трус, и мысль показаться последним, особливо в самом начале моих боевых подвигов, меня сильно пугала. Я жестоко боялся первой пули, — не собственно ее, а того страху, какой, говорят, она обыкновенно наводит на непривыкшего и которому непременно каждый новичок поклонится; а мне очень не хотелось отдавать ей такого невольного почтения, которое влечет за собой невыгодное мнение товарищей... как вдруг, покамест мы строились, пуля просвистала мимо меня в нашу колонну, и один какой-то рекрут ей поклонился. Смех раздался над несчастным; но я с изумлением смотрел на самого себя и душевно радовался, что я ей не поклонился. Это было для меня большим поощрением; я вдруг начал себя чувствовать храбрым как нельзя больше и уже с презрением слушал свист пуль, мимо меня пролетавших».
В том же «Современнике», открывшем поход на «цветистый» слог кавказских повестей, напечатана повесть П. Карловича «Предгорное ущелие» (1851. Т. XXVI. № 3). Она ближе стоит к беллетристике, чем «Записки» Костенецкого, но отступление от традиционной кавказской «романтики» в сторону «факта» и «простоты» проведено в ней совершенно отчетливо. Об этом свидетельствует уже начало, написанное в стиле популярного учебника географии: «Если б кто-нибудь, поднявшись на лодочке аэростата, мог окинуть одним взглядом владения наши на северном склоне Кавказа, он увидел бы, во-первых, одну обширную, безлесную и безводную степь, с востока и запада замкнутую Каспийским и Черным морями, к северу сливающуюся с равнинами Астраханской губернии и Донской земли, и, наконец, с южной стороны заключенною стеною Кавказа. Продолжая пристальнее вглядываться, наш предполагаемый наблюдатель заметил бы быстро скатывающиеся с гор две струи, которые, выбежав на равнину, вдруг поворачивают одна к северо-западу, другая к северо-востоку и продолжают течь почти параллельно главному направлению Кавказа. Эти две струи — Терек и Кубань». Далее — из области популярной этнографии: «Тут русский человек с смышленным своим видом, с русой бородкой, пришедший сюда из внутренних губерний и служащий где-нибудь при полку маркитантом; тут и ногаец безобразный и жалкий потомок властвовавших некогда в России татар, приземистый, сутуловатый, с китайскими глазами и сплюснутым носом, босой и оборванный; тут и горец, тоже босой и оборванный, но вооруженный с ног до головы, статный, развязный, суровый видом, дикий». Только после этих подробных, деловых, «фактических» описаний начинают выступать персонажи повести, среди которых — Ефим Иваныч Поклёв- кин, одной своей фамилией нарушающий «высокую» традицию, и капитан Кру- тобоков, «маленький, толстенький, румяненький», постоянно рассказывающий одни и те же анекдоты. Что касается жены Крутобокова, то она использована автором специально для иронии по адресу старой беллетристики: «Как-то раз попался ей под руку один старинный и очень пламенный роман: она прочла его с восхищением, много плакала и решилась читать, читать без конца. Романы Загоскина, Булгарина, Калашникова, Марлинского, вся беллетристика двадцатых и начала тридцатых годов была ею поглощена с жадностию. Она кинулась и на переводы: читала Вальтер-Скотта зевая, Бальзака с восхищением, Поль-де-Кока — с большою приятностью».