Выбрать главу

Веселовскому и Лотману повезло. Их книги были завершены (и время оказалось иным, и замыслы были не столь масштабны, амбициозны). В эйхенбаумовские поиски жанра не раз грубо вмешивалась история.

Первые два тома были написаны и опубликованы быстро (1929, 1931). Третья книга была окончена в лишь в 1940 году, но застряла в издательстве. «Зима будет, очевидно, трудная. А хочется каких-нибудь радостей. Смотрю с горестью на свер­станный экземпляр III тома о Толстом — лежит в Госиздате без движения и ста­реет быстрее меня. А я, между прочим, старею»48, — одна из редких жалоб Эйхен­баума.

Кто мог тогда представить, что зима окажется настолько трудной и долгой?

Третий том, «Лев Толстой. Семидесятые годы», появится лишь в 1960 году, уже после смерти автора.

Материалы четвертого тома (большой портфель) пропали на Ладоге во время эвакуации из блокадного Ленинграда. Эйхенбаум решил его не восстанавливать.

Вскоре после возвращения в город в Ленинградском университете началось свое «дело космополитов», в результате которого Эйхенбаум после инфаркта надолго оказался в больнице и в это же время был изгнан отовсюду — из Института русской литературы («по болезни») и университета (как «не справившийся с работой», хотя его стаж составлял 34 года). Сообщить «бывшему профессору» эту «новость» при­шлось Г. А. Вялому, одному из его ближайших друзей последних лет. После возвра­щения из больницы Эйхенбаум начал советоваться с ним, где остаться на службе: две работы ему уже не осилить. И получил утешающий ответ: «Борис Михайлович, не беспокойтесь вы, ради бога, вы совершенно свободный человек, вы нигде не работаете. Ни в Пушкинском Доме, ни в Университете. Можете спокойно отдыхать дома»49.

В это время вынужденного непечатания в очередной раз передумывается тол­стовский замысел. «Я стал работать. Пишу новую книгу обо всем Толстом — на старой затее (5 томов) поставил крест после того, как III том застрял и устарел, а IV пропал на Ладожском озере. Многое у меня теперь иначе, начиная с Казанско­го периода, который я на днях закончил»50.

Планы ветвятся и множатся. Толстой постоянно находится в центре интересов, но Эйхенбаума лишают всякой возможности публикаций. «У меня пока нет ника­кой оплачиваемой работы — выключен совершенно. Лежат готовые работы — "Тол­стой — студент", "Наследие Белинского и J1. Толстой", "Легенда о зеленой палоч­ке"; не могу напечатать — после статей в "Звезде". В "Лит. наследстве" еще нет решения, но думаю, что не посмеют напечатать. "Годить надо", как советовал Щедрин.

Итак, я — веселый нищий. Веселый — потому что сижу спокойно дома, не бы­ваю на заседаниях, не вижу подлецов, не устаю и пишу. Будет книга, а то и две — обе о Толстом; одна из очерков (начиная с "Легенды о зеленой палочке") для широко­го читателя, другая сплошная, в ученом жанре». Но и в такой ситуации «веселый нищий» сохраняет способность шутить: «Новая поговорка: "Земля наша велика, а заработка в ней нет"». Дальше, в связи с кражей пальто (ну, совсем гоголевская «Шинель») следует еще одна, остроумная, но малоприличная пословица51.

Замечательный психологический портрет позднего Эйхенбаума возникает в дневниках Евгения Шварца. Привычно сопоставляя своего соседа по писательско­му дому на канале Грибоедова с его другом-антиподом («Шкловский... много ближе к многогрешным писателям, а Эйхенбаум — к мыслителям, иной раз излиш­не чистым»), взвешивая плюсы и минусы («непрерывная работа мысли», бытовая беспомощность, страстная любовь к музыке, ровное отношение к ученикам, кото­рое они оценивают как «холодность и безразличие к ним»), драматург выделяет главную черту в характере героя — очевидную и загадочную энергию постижения: «Он, как это бывает с существами высокой породы, все рос и рос, не останавли­вался. И за слабостью вдруг определилась настоящая сила, которая дорогого стоит. Первая и главная — это добросовестность. Его били смертным боем, а он не раз­дробился, а выковался в настоящего ученого. Как настоящий монах не согрешит потихоньку, так и Эйхенбаум не солжет, не приврет в работе. И если монаха оста­навливает страх божий, то в Борисе Михайловиче говорит сила неосознанная, но могучая. С утра сидит, согнувшись, над столом и, словно по обету, мучается над ничтожным иной раз примечанием. Во имя чего? Цена одна. Что заставляет его доводить свою работу до драгоценной точности? По-прежнему он благожелателен и ясен»52.