Любопытно, что в записи того же дня Толстой, давно забросивший свой «Роман русского помещика» и работавший весь 1853 год над «Отрочеством» и другими вещами, возвращается к мысли о нем и снова принимается писать его, а «Отрочеству» выносит суровый приговор: «Отрочество из рук вон слабо — мало единства и язык дурен». О «Романе» же он пишет: «Одно, чем, как мне кажется, вознаградилось месячное бездействие, в котором я нахожусь — это тем, [что] план " Романа русского помещика" ясно обозначился. Прежде придумывая богатство содержания и красоту мысли, я писал наудачу. Не знал, что выбирать из толпы мыслей и картин, относящихся к этому предмету». Тем не менее работа над романом и на этот раз прерывается — вплоть до 1856 г., когда в дневниках снова фигурирует то «дневник помещика», то «роман помещика». 21 ноября 1856 г. записано: «у Боткина весь вечер, прочел "Роман русского помещика", решительно плохо, но напечатаю. Надо вымарывать». В записях конца ноября эта вещь носит уже название «Утро помещика», под каким она и появилась в «Отечественных записках» (1856. № 12). Четырехлетняя работа привела в конце концов к небольшому отрывку, который Толстой напечатал, по-видимому, больше для денег.
Основная причина этой неудачи, конечно, в том, что по отношению к этому роману Толстой никак не решил проблему «формы», а все время надеялся на то, что вещь будет спасена «необыкновенностью мысли». Между тем примитивно- тенденциозной вещи Толстой не мог написать уже по одному тому, что всякая мысль существовала для него рядом с другой или другими. Он не столько отдавался той или другой мысли, сколько изобретал ее и иногда любовался, но ненадолго. Большое количество отвлеченных мыслей, формул и правил в дневниках нисколько этому не противоречит, потому что всем им разительно противоречила сама жизнь Толстого, идущая наперекор. Это не «убеждения», а именно мысли, которые сам Толстой наблюдает со стороны и выбирает из них те, которые ему нравятся. Чтобы не быть голословным, я приведу запись Толстого от 15 ноября 1853 г., достаточно убедительную: «Отвлеченные мысли суть не что иное как способность человека в известном состоянии деятельности души, не прекращая этой деятельности, остановить на ней свое внимание и перенести это состояние души в воспоминание. Есть мысли, которые, проходя в уме, остаются незамеченными, есть другие, которые как будто оставляют более глубокий след, так что невольно стараешься уловить их (это те, которые я записываю)». Тут особенно замечательно и характерно для Толстого то, что он самое образование «отвлеченных мыслей» связывает с
воспоминанием. Иначе говоря, они для него — не продукт мышления, а продукт вспоминания о мышлении, результат наблюдения и выбора; говоря еще иначе, они фиксируются Толстым не как «убеждения», не как абсолютные «истины», а как материал. Отсюда — два вывода: 1) Толстой может оперировать только теми «отвлеченными мыслями», которые уже отошли в «воспоминание», которые он может поэтому не просто высказать, как высказывает их мыслитель, а «уловить», не прекращая «деятельности души»; 2) Толстой может писать только тогда, когда материал прошел сквозь воспоминание и переработан им так, что на него можно смотреть «со стороны». Этими особенностями определяется многое в творчестве Толстого. Вспоминание для него — основной творческий процесс, захватывающий не только «картины», но и мысли. Недаром он сам употребил такое выражение — «придумывать» мысли. Отсюда — постоянная тоска по «довольству настоящим» и постоянные оглядки назад, зафиксированные в дневниках в виде целого ряда автохарактеристик." Вот одна (23 октября 1853 г.): «Довольствоваться настоящим! Это правило, прочитанное мною нынче, чрезвычайно поразило меня. Я живо припомнил все случаи в моей жизни, в которой я не следовал ему, например в ближайшем ко мне по времени случае в моей службе, я хотел быть юнкером-графом, богачом, с связями, замечательным человеком, тогда как самое полезное и удобное для меня было бы быть юнкером-солдатом. Как много интересного я тогда мог бы узнать в это время и как много неприятного избежал бы. Но тогда положение мое было ближе ко мне, поэтому-то я не так ясно видел его. Затронутые страсти (гордость, тщеславие, лень) давали другой вид положению и подсказывали уму другие размышления». Вот — другая (1854 г.): «Что я такое? Один из 4-х сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-летнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17 лет; без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил, человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие годы своей жизни; наконец, изгнавший себя на Кавказ, чтобы бежать от долгов, и главное — привычек, а оттуда придравшихся к каким-то связям, существовавшим между его отцом и командующим армией, перешедший в дунаевскую армию 26 лет прапорщиком почти без средств, кроме жалованья (потому что те средства, которые у него есть, он должен употребить на уплату оставшихся долгов), без покровителей, без уменья жить в свете, без знания службы, без практических способностей, но — с огромным самолюбием. Да, вот мое общественное положение. Посмотрим, что такое моя личность. Я дурен собой, неловок, нечистоплотен и светски необразован. Я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим (intoldrant) и стыдлив как ребенок. — Я почти невежда. — Что я знаю, тому я выучился кое-как, сам, урывками, без связи, без толку, и то так мало. — Я невоздержан, нерешителен, непостоянен, глупо тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди. Я не храбр. Я неаккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти неодолимой привычкой. Я умен, но ум мой еще никогда ни на чем не был основательно испытан. У меня нет ни ума практического, ни ума светского, ни ума делового. Я честен, т. е. люблю добро, сделал привычку любить его; и когда отклоняюсь от него, бываю недоволен собой и возвращаюсь к нему с удовольствием, но есть вещи, которые я люблю больше добра — славу. Я так честолюбив, и так мало чувство это было удовлетворено, что часто, боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью — первую, ежели бы мне пришлось выбирать из них».