«Севастополь в августе» — вещь промежуточная и оттого расходящаяся в разные стороны. Военный материал полностью лег во втором очерке, написанном еще в тот период, когда для Толстого живы были мысли о военном журнале. Теперь все это отошло в прошлое — он уже не военный корреспондент и даже почти не военный человек, а сотрудник «Современника», известный (хотя пока больше в кругу литераторов) писатель. Третий очерк пишется поэтому отчасти как повторение, а отчасти как отход в сторону. Он гораздо более мозаичен и кусковат, чем прежние вещи Толстого. Психологические детали явно отрываются от собственно военного материала, описания и характеристики людей приобретают вид отдельных этюдов, конструкция теряет прежние прозрачные очертания, персонажи толпятся, теснят друг друга и, показавшись крупным планом, исчезают иной раз без следа.
Зато это первая вещь, в которой начинают явственно обозначаться отдельные персонажи. Недаром среди толпы персонажей, наполняющих этот очерк, выделены двое, на противопоставлении которых он и построен — братья Козельцовы. Намек на это был дан уже во втором очерке — в контрастном противопоставлении Михайлова и Праскухина; но там этот контраст был как бы функцией общего стилистического контраста (иронии и пафоса), а здесь он начинает приобретать самостоятельный характер — как метод обрисовки и подачи героев. Толстой местами впадает здесь даже в традиционный повествовательный тон, в беллетристическую терминологию — точно несколько растерявшись при виде того, что этот очерк складывается как-то по-новому, что в нем начинают перевешивать элементы какого-то незнакомого ему жанра. «Не будем рассказывать, сколько еще опасностей, разочарований испытал наш герой в тот вечер: как вместо такой стрельбы, которую он видел» и т. д. Проповеднический тон, с такой силой развернувшийся во втором очерке, здесь почти отсутствует — некоторые отзвуки его можно заметить в конце, но они звучат только как реминисценции из двух прежних очерков: «Севастополь все тот же с своею недостроенною церковью, колонной, набережной... — все тот же красивый, праздничный Севастополь» и т. д. Конструктивной роли этот тон здесь не играет — материал беспорядочно рассыпан по всему пространству очерка, точно собранный из остатков и брошенный наудачу. В этой манере есть что-то от Теккерея, которого Толстой усиленно читает в 1855 г. Ему, по-видимому, хочется освободиться от строгих конструктивных форм, которых он добивался прежде. Следуя примеру Теккерея, он дает простор описательным деталям и расширяет объем вещи, не заботясь о протягивании через нее повторяющихся мотивов и о скреплении концовкой, как раньше. Вещь явно перерастает свои собственные рамки, являясь, скорее всего, этюдом большой формы — в стиле теккереевских романов, не столько движущихся, сколько складывающихся мозаикой.
Недаром в военном рассказе внезапно оказался посторонний и сам по себе как будто лишний элемент — «семейный». Почему два погибающих офицера — братья? Толстой внезапно сталкивает их на станции (меньшой даже не сразу узнает старшего) и быстро, еще до начала боя, заставляет их попрощаться и разойтись в разные стороны, после чего они уже не встречаются. Очевидно — это мотивировка параллелизма, на котором построен очерк, но мотивировка, появившаяся со стороны, из каких-то других запасов, и свидетельствующая только о том, что очерк этот — вещь промежуточная, переходная. Не будь этого — мотивировка родством была бы использована иначе. Это — намек на прорастание какого-то другого жанра, в котором семейное начало окажется уже не внешней мотивировкой, а существенным элементом построения. Здесь сделан первый шаг к тому своеобразному сочетанию двух жанров — батального и семейного, — которое осуществлено в «Войне и мире». Сочетание это здесь еще не осознано как жанровое: элементы не дифференцированы и соотношение их не использовано, но самое внедрение семейного признака тем более характерно — как зародыш. В данном случае оно явилось как будто вынужденным — заменой других конструктивных скреплений, но эта роль осталась невыполненной. Критик, осуждающий Толстого за то, что вместо общей картины приступа, сражения и отступления он дает уголок картины и заставляет нас смотреть, как «чувства испуга, гордости и отчаянной храбрости меняются в душе благородного юноши», не замечает даже присутствия здесь двух братьев и предлагает Толстому назвать рассказ не «Севастополь в августе», а «Прапорщик Володя Козельцов под Севастополем»[335]. По-своему он прав — поскольку жанр военного рассказа здесь явно сдвинут под напором психологического материала. Начинает обрисовываться типичный толстовский герой, душевная жизнь которого текуча и парадоксальна: «чувства испуга, гордости и отчаянной храбрости меняются в душе благородного юноши», говорит с недоумением критик.