Естественно, что внимание критиков и читателей направилось именно на сопоставление и сравнение двух фигур — отца и сына, и на отыскание скрытого смысла всей вещи. В. Боткин пишет Некрасову 15 мая 1856 г.: «Я прочел "Двух гусар" с редким удовольствием. Какая свежесть и сочность колорита; но твердостью рисунка отличается только старый гусар и вообще первая половина повести. Во второй половине есть страницы удивительные, например преферанс со старухою и ее замешательство, — ночь Лизы перед прудом и луною (сцена, исполненная совершеннейшею поэзией); — но рисунки молодого гусара и особенно Лизы несколько смутны и не имеют определенной и живой индивидуальности; черты их как-то общи, особенно черты Лизы. Старый гусар — полный тип, — но молодой и Лиза далеки от типов»[343]. Толстой сам записал 16 мая: «пришел Фет и Трусон. Последний прелестно сказал, что второй гусар писан без любви». Этим Толстой сам признает, что второй гусар написан у него по-теккереевски, тогда как первый — несколько по-диккенсовски. Английский биограф Толстого, Aylmer Maude, находит в «Двух гусарах» сходство с вещами Чарльза Ливера (Lever)[344]. Во всяком случае в **
этой вещи проглядывает, несомненно, английская ориентация Толстого, усилившаяся, вероятно, под влиянием Дружинина, именно в эти годы пропагандировавшего английскую литературу. Именно в 1856 г. Дружинин особенно выдвигает Теккерея и пишет специальную статью о его «Ньюкомах». То, что Дружинин писал о Теккерее, должно было очень заинтересовать Толстого: «Всякий эффект, всякое ухищрение, всякая речь для красоты слова противны его природе, по преимуществу честной и непреклонной. Подобно Карлейлю, с которым Теккерей сходствует по манере, наш романист ненавидит формулы, авторитеты, предрассудки, литературные фокусы. У него нет подготовки, нет эффектов самых дозволенных, нет изысканной картинности, нет даже того, что, по понятиям русских ценителей изящного, составляет похвальную художественность в писателе. Оттого Теккерей любезен не всякому читателю, не всякому даже критику. У него солнце не будет никогда садиться для украшения трогательной сцены; луна никак не появится на горизонте во время свидания влюбленных; ручей не станет журчать, когда он нужен для художественной сцены; его герои не станут говорить лирических тирад, так любимых самыми безукоризненными повествованиями... Теккерей гибелен многим новым и прекрасным повествователям; после его романа их сочинения всегда имеют вид раскрашенной литографии»[345]. Помимо всего, самое появление мотивировки родством, при помощи которой Толстой связывает две части своей повести и которая развернется потом, в «Войне и мире», в целую сложную систему семейных и родственных связей, роднит его вещи именно с английскими романами — особенно с хрониками Теккерея вроде его «Ньюкомов».
Но откуда явилась ирония, получившая во второй части «Двух гусаров» характер своего рода пасквиля на новое поколение? Недаром Дружинин говорит, что ему случалось слышать жалобы «на предубеждения графа Толстого в пользу старого времени», предубеждение, будто бы высказавшееся в «Двух гусарах». Если принять во внимание все то, с чем встретился Толстой в редакции «Современника», — все эти разговоры о «сухом», «черством» молодом поколении, то вряд ли ошибочным будет предположение, что «Два гусара» написаны с некоторой злободневной тенденцией и скрывают в себе отклики той бурной полемики, в которой Толстой принял близкое участие. Сама тема повести — противопоставление двух поколений — родилась, как я думаю, в этой атмосфере ссор и борьбы. Толстой как архаист, как человек, сопротивляющийся «Современнику» и «современности», нарочно берет, для противопоставления, эпоху 1800-х годов. Вопрос о «разночинцах» сам по себе — в том виде, как он беспокоил Дружинина, Тургенева или Григоровича, Толстому не важен, потому что он человек «инстинкта», а не «убеждения»; ему гораздо важнее общий дух эпохи, каким он ему представляется, — вот этот-то «дух», проникнутый «злобой», о которой он писал Некрасову, эта эпоха всяческих «вопросов», над которыми он иронизирует в первой главе декабристов, все это ему чуждо и неприятно, всему этому он противопоставляет «те наивные времена», времена масонских лож, мартинистов, тугендбунда и т. д. Недаром Толстой занял в этой «интеллигентской» среде особую позицию, сделав ее даже позой и придав ей несколько вызывающий характер, — позицию «наивности», «дикости». Он удивляет своими выходками всех — и Дружинина, и Тургенева, и Некрасова, и Чернышевского. Дружинин называет его «баши-бузуком», Некрасов считает, что в вопросе о направлении «он мало понимает толку», Чернышевский говорит, что он по своим понятиям «дикий человек» и т. д. Но зато каждый старается подействовать на него в своем духе, перетянуть его на свою сторону, воспитать в своем направлении, «получить над ним некоторую власть», как выражается Чернышевский.