И «Люцерн», и «Альберт», и «Семейное счастие» были обойдены почти полным молчанием критики. Имя Толстого постепенно забывалось. Критика игнорировала произведения «изящной литературы», не отвечающие на современные социальные и политические вопросы. О Толстом вспомнил один Ап. Григорьев, характерно назвавший свою статью «Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой» («Время». 1862. № 1, 9); но и он говорил в ней не столько о Толстом, сколько об общих вопросах и о направлениях критики. Статья эта была написана главным образом против «теоретиков» и их журнала — т. е. против «Современника». Отношение «теоретиков» к Толстому было использовано Григорьевым для развития своих взглядов. Григорьев пишет: «Молчание о Толстом и о его лучшем произведении "Семейном счастии" за направление, которое ясно обнаружилось в его деятельности, — дело совершенно понятное. Непонятно только то, каким образом с самого начала теоретики не видали, куда поведет молодого писателя искренность его анализа?.. Дело самое ясное, что для современной критики нашей литература перестала быть не только полным и главным, но вообще сколько-нибудь знаменательным выражением жизни. Перестала ли она быть таковым для самой жизни, — это еще вопрос; но что для критики, т. е. для сознания нескольких, для сознания избранных, пожалуй, передовых людей, перестала, — это несомненно»[418].
На вопрос Ап. Григорьева Толстой уже ответил в письмах и к Фету и к В. Боткину. Еще 3 сентября 1857 г., сейчас же по возвращении из-за границы, Толстой делает в своем дневнике характерную запись, связанную, очевидно, с тем тяжелым впечатлением, которое произвела на него Россия: «Только теперь я понял, что не жизнь вокруг себя надо устроить симметрично, как хочется, а самого себя надо разломать, разгибчить, чтоб подходить под всякую жизнь». К концу 1859 г. он решает избрать «хозяйство» своей деятельностью на всю жизнь, о чем сообщает в письме к своему новому другу, Б. Н. Чичерину, и прибавляет: «Литературные занятия я, кажется, окончательно бросил». В начале 1860 г. является формула, о которой я уже говорил: «Мудрость во всех житейских делах, мне кажется, состоит не в том, чтобы узнать, что нужно делать, а в том, чтобы узнать, что делать прежде, а что после». Если прежде можно и нужно было заниматься литературой, то теперь надо заниматься другим: «Другое теперь нужно. Не нам нужно учиться, а нам нужно Марфутку и Тараску выучить хоть немного тому, что мы знаем». За этой новой формулой кроется целая новая программа поведения.
Естественно, что Толстой, выйдя из привычного для него литературного круга и почти отойдя от «бесценного триумвирата» (Дружинин, Боткин, Анненков), заново оглядывается вокруг себя и ищет опоры. Найти эту опору ему нелегко уже по одному тому, что у него нет никакого определенного «положения»: он — не военный и не типичный профессионал-помещик, а вместе с тем он и не интеллигент, не журналист, не профессиональный литератор, не идеолог той или другой группы или партии. На него смотрят не то как на подозрительного отщепенца (сотрудник «Современника»), не то как на оригинала и чудака. Никто не считает его своим. Литературные группировки уступили свое место группировкам социальным — жизнь выдвинула совершенно конкретные социально-экономические потребности и вопросы. Среди этого процесса новой дифференциации Толстой, с его эстетическими и моральными проблемами, чувствует себя одиноким и беспомощным — как человек деклассированный, потерявший свое место в современном обществе. Только что найдя себе место в литературе, он выброшен из нее — потому что сама литература, в ее прежнем виде, оказалась ликвидированной. Ему остается вернуться в свой класс, но это тоже не легко. Он пробует ориентироваться среди помещичьих группировок и направлений и приходит к печальным для себя выводам. В этом смысле очень характерно его письмо к Боткину (от 4 января 1858 г.), в котором дана классификация этих группировок, сделанная по моральному признаку: «Противников освобождения 90 на 100, а в этих 90 есть различные люди. Одни потерянные и озлобленные, не знающие, на что опереться, потому что и народ и правительство отрекаются от них. Другие лицемеры, ненавидящие самую мысль освобождения, но придирающиеся к форме. Третьи самолюбцы проектеры. Эти самые гадкие. Эти никак не хотят понять, что они известного рода граждане, имеющие права и обязанности ни большие, ни меньшие, чем другие. — Они хотят или ничего не делать или делать по-своему и всю Россию повернуть по своему прилаженному узенькому деспотическому проекту. Четвертые, и самое большое число, это упорные и покорные. Они говорят: сами обсуждать дела мы не хотим и не будем. Ежели хотят, то пускай отнимут все, или все оставят в старом положении. Есть еще аристократы на манер аглецких. Есть западники, есть славянофилы». Себя Толстой причисляет к тем, которых нет: «А людей, которые просто силой добра притягивали бы к себе и примиряли людей в добре, таких нету». При такой своеобразной позиции, лишенной конкретного социального и исторического содержания и основанной исключительно на моральных, проповеднических, почти «пасторских» тенденциях, общественное положение Толстого делалось все более и более сложным. 4 сентября 1858 г. в дневнике записано: «Были выборы. Я сделался врагом нашего уезда. Компания Черкасского, дрянь такая же, как и их оп- позиторы, но дрянь с французским языком».