Остальная часть статьи почти целиком посвящена вопросу о государстве. Центральная проблема этого рассуждения — равновесие между началами государственным и общественным: проблема тоже злободневная для русских публицистов того времени. Равновесие нарушается то в одну, то в другую сторону. После периода подчинения государству разнообразных общественных сил началось освобождение общества из-под государственной опеки — период либерализма. Здесь ясен публицистический смысл статьи, обращенный уже не в сторону Англии, а в сторону России: «Хотя это начало [либерализм] у различных народов может принимать своеобразные формы, однако оно везде носит на себе некоторые общие черты: признается свобода человеческой совести, свободное развитие науки, искусства, промышленности; устанавливается гласность как необходимое условие правильного развития, признается общественное мнение как выражение общественных потребностей. Государство, достигнув высшей степени своего развития, само видит, что без содействия общественных сил оно не в состоянии исполнить свою задачу. И не мудрено: для полноты развития необходимо в союзе присутствие обоих элементов». Общая формула такова: «Признак зрелости общественного развития состоит в том, что каждый элемент не старается уже притянуть к себе как можно более силы, но, действуя самостоятельно в своей области, сознает свои границы, умеет воздержаться в законных пределах и представляет другим принадлежащее им место в общем союзе».
Если вспомнить то, что писал Толстой В. Боткину в апреле 1857 г. из Парижа о государстве и политических законах («государство есть заговор не только для эксплуатации, но главное для развращения граждан... политические законы для меня такая ужасная ложь, что я не вижу в них ни лучшего, ни худшего»), то возможность его дружбы в 1858 г. с таким последовательным «государственником», каким был Чичерин, утверждавший, что «государство есть реализация свободы», кажется почти невероятной. Дело именно в том, что дружба эта строилась совсем на других основах. Если вначале в их отношения и замешана была «философия», то в дальнейшем она совершенно отошла в сторону. Чичерин пишет в своих воспоминаниях: «О философии он не имел понятия. Он сам признавался мне, что пробовал читать Гегеля, но что для него это была китайская грамота». Для Чичерина Гегель был основой всех его построений; над этим его увлечением удачно пошутил Жем- чужников:
В тарантасе, в телеге ли Еду ночью из Брянска я, Все о нем, все о Гегеле Моя дума — дворянская.
Самое большее, чего мог добиться Чичерин от Толстого и без чего, пожалуй, действительно дружба была бы невозможна, — это общего признания: «уважаю и люблю науку». Но и это было, конечно, результатом не столько рассуждений и доказательств, сколько личного воздействия. Характерно, что их переписка совершенно не касается научных и философских вопросов — об этом Чичерин переписывался с другими людьми.
Самое важное и интересное в истории дружбы Толстого с Чичериным — то, что она в значительной степени была «сочинена». Толстой сам чувствовал, что в их отношениях есть какое-то «ломанье». Это отражается и на письмах. В тон тому представлению, какое составил себе о Толстом Чичерин, Толстой первые свои письма стилизует в преувеличенно-чувствительном стиле — точно стараясь подтвердить мнение Чичерина о его полуженской, нежной натуре. По поводу прочтенной переписки Станкевича Толстой пишет Чичерину целое лирическое послание, которое заканчивается словами: «Понимаешь ли ты меня, мой друг? Я бы желал, чтобы ты меня понял; а то на одного много этого — тяжело. Чёрт знает, нервы что ли у меня расстроены, но мне хочется плакать и сейчас затворю дверь и буду плакать». Это «сейчас затворю дверь и буду плакать» до такой степени литературно, что выглядит цитатой из старого «романа в письмах». В основе переписки Толстого с Чичериным 1858 г. чувствуется тематический и стилистический замысел, который и придает ей характер сочиненности. Замысел этот, как в подлинном романе в письмах, соотносителен для обоих корреспондентов. Чичерин в своих первых письмах тоже лиричен и сентиментален: «Отчего я к почти неизвестному мне человеку почувствовал такое горячее влечение, какое я некогда чувствовал к наставнику или к любимой женщине, но никогда еще в такой степени к сверстнику?.. Ах, душа моя, счастлив ты, что не ощущаешь в себе этой внутренней мучительной тревоги, этой неутомимой жажды, которая ведет наконец к падению сил и к притуплению всех человеческих чувств. Неужели это молодость? В таком случае она очень непривлекательна. Или это болезнь? Но отчего же она длится без конца?» Вся конструкция, вся интонация этих фраз выдает их литературную природу. Толстой в том же письме, где говорится о Станкевиче, пишет: «Счастливый ты человек, и дай бог тебе счастья. Тебе тесно, а мне широко, все широко, все не по силам, не по воображаемым силам». Так переплетаются и ассонируют мотивы этой переписки, образуя своего рода эпистолярный сюжет. Но в 1859 г. тон переписки меняется. Чичерин подробно и скучно описывает свое путешествие и свои впечатления от природы и искусства, иногда впадая в менторство; Толстой подолгу молчит. В конце 1859 г. Толстой пишет письмо, в котором сообщает Чичерину, что весь занят хозяйством: «Я уже положительно могу сказать, что я не случайно и временно занимаюсь этим делом, а что я на всю жизнь избрал эту деятельность. Литературные занятия я, кажется, окончательно бросил». Письмо кончается приглашением в Ясную Поляну и характерными словами: «Вот где хорошо поговорить, пощупаться. Никакое ломанье невозможно». Итак, роман в письмах прерван, — но вместе с тем прерван и самый сюжет дружбы. Это скажется в ближайшее время. Чичерин ответил вполне менторским письмом — письмом «профессора-западника». Совершенно не учитывая и не понимая позиции Толстого и стоящих перед ним жизненных проблем, Чичерин советует ему бросить деревню и ехать в Италию: «Средиземное море, полутени гор на озерах, развалины, облитые теплыми лучами солнечного заката — во всем этом какое-то волшебное обаяние, которого пересказать нельзя. И рядом с этим дивные памятники, классический мир во всей его красоте, величие христианской эпохи. Нет, оставь-ка ты годика на два свою Ясную Поляну и ступай наслаждаться природой и изучать искусство в Италию... Ты художник, и тебе нужно образование художественное, а для этого ступай в Италию». Не сознавая этого, Чичерин коснулся, и без всякой осторожности, самого больного места — и Толстой не выдержал. Его ответ дышит гневом и раздражением: «Ты небрежно и ласково подаешь мне советы, как надобно развиваться художнику, как благотворно Италия действует, памятники, небо... и т. п. избитые пошлости... Как ни мелка и ложна мне кажется твоя деятельность, я не подам тебе советов... скажу тебе только, в ответ на твои советы, что, по моему убеждению, в наши года и с нашими средствами, шлянье вне дома, или писанье повестей, приятных для чтения, одинаково дурно и неблагопристойно... Самообольщенье же так называемых художников, которое ты, льщу себя надеждой, допускаешь только из дружбы к приятелю (не понимая его), оболыценье это для того, кто ему поддается — есть мерзейшая подлость и ложь».