Таким образом, имя Риля неразрывно связано с тем немецким литературным народничеством[445], которым так серьезно заинтересовался Толстой и следы знакомства с которым скажутся не только в ближайших по временам вещах Толстого («Идиллия», «Поликушка»), но и в гораздо более поздних — в народных рассказах 80-х годов. Поскольку для исторического понимания Толстого важно знание немецкого народничества не только в виде отдельно взятых его представителей, как Ауербах, но и в качестве целого литературного течения, публицистически обоснованного, постольку необходимо учесть Риля как одного из главных вдохновителей этого народничества.
5
Фрёбель, принявший Толстого за радикала и реформатора, был отчасти прав, но только отчасти. С конца 1859 г. Толстой, действительно, заболевает «детской болезнью левизны» и резко порывает с прошлым — с эпохой «Альберта», с эпохой подчинения Тургеневу и Дружинину, с эпохой яростной борьбы против Чернышевского. Как бы назло «Современнику», превратившемуся в орган разночинной интеллигенции и, в связи с этим, проделавшему в редакции своего рода «чистку», Толстой хочет показать, что он, отвергнутый и занесенный в списки людей «остановившихся», на самом деле гораздо решительнее и в настоящем смысле радикальнее этой интеллигенции. Так заново завязался общественный поединок Толстого с русской интеллигенцией — с современностью и с «Современником».
Человек, в 1858 г. написавший «Альберта», в 1860 г. заявляет Фету: «писать повести вообще напрасно», «искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь», и Чичерину — что «шлянье вне дома или писанье повестей, приятных для чтения, одинаково дурно и неблагопристойно». Это была не столько эволюция, сколько измена, похожая на каприз или на «чудачество», — недаром Чичерин находил в Толстом черты женскости. С весны 1859 г., после «Семейного счастья», Толстой в самом деле не пишет ничего, но за границей, вместе с педагогической работой, являются и планы литературных работ. Осенью 1860 г., во время чтения Риля, он задумывает повесть из крестьянской жизни и, как видно по дневникам, работает над ней; весной 1861 г. он начинает писать «Поликушку». Знакомство с немецким народничеством, далеким от русского «нигилизма» и озабоченным созданием новой литературы, по-видимому, подействовало на него. Школа начинает вступать в какой-то внутренний контакт с литературой, с писательством. В этом отношении характерна одна запись дневника (от 16 апреля 1861 г.), в которой мысли о школе и об искусстве оказываются в непосредственном соседстве: «Вечер опять тревога мыслей о воспитанье, так же как и дорогой, и объясняется только ограничиваясь. 1-е ограничение. Воспитание прочь — одно ученье; второе (по случаю чтения кухонной химии) практичное преподавание науки есть первая и последняя ступень — задача школы есть не die Wissenschaft beibringen, a die Achtung und die Idee der Wissenschaft beibringen. — С этим заснул покойно. Думал дорогой, кидая камешки, и об искусстве. Можно ли целью одной иметь положения, а не характеры? Кажется можно, я то и делал, в чем имел успех. Только это не всеобщая задача, а моя». Еще раньше, в записи, резюмирующей впечатления от Италии, появляются многозначительные слова: «Первое живое впечатление природы и древности — Рим — возвращение к искусству». И рядом с этим — характерная фраза: «Гиер — Париж — сближение с Тургеневым».
Действительно, дружеские отношения с Тургеневым возобновляются. Тургенев опять начинает надеяться, что «чудачества» Толстого подходят к концу и в ответ на его письмо, выражает уверенность, что теперь они встретятся в России «хорошими приятелями», что «прошедшим недоразумениям конец» и что «бывший вывих» навсегда вправлен. Узнав, что Толстой в Брюсселе пишет повесть («Поликушку»), Тургенев решает возобновить свой прежний тон учителя и советчика: «В особенности меня порадовало известие, что Вы возвращаетесь к искусству: каждый человек так создан, что ему одно дело приходится делать; специальность есть признак всякого животного организма, — и Ваша специальность все-таки искусство, — это, разумеется, не исключает возможности заниматься и педагогией, особенно в том первобытном виде, какой возможен и нужен у нас на Руси». Менторский и даже несколько злорадный тон этого письма (в смысле — «давно бы так») нисколько не лучше того, каким в это же время писал Толстому Чичерин; каждое слово приведенной цитаты должно было возмущать Толстого — в том числе и снисходительное разрешение заниматься на досуге «первобытной» педагогией. Это сказалось очень скоро — Тургенев слишком рано обрадовался: в мае 1861 г., сейчас же по возвращении Толстого из-за границы, они поссорились и разошлись почти на всю жизнь. В «Современнике», по-видимому, тоже думали, что Толстой объединится с Тургеневым для создания единого фронта борьбы; в статье по поводу «Казаков» редакция признавалась: «Мы ожидали, что, в отмщение за посягательство на свою прежнюю славу и новые способности, граф Л. Н. Толстой примет манеру другого знаменитого писателя, перепугавшегося до полусмерти современного поворота мыслей. Мы однако ошиблись. Вследствие ли невозможности положительно отречься от выводов современной науки о человеческом благосостоянии, знакомство с которыми хотя и беспорядочно, неполно и распущенно, но проглядывает в педагогических писаниях графа Л. Н. Толстого, вследствие ли отсутствия того огорчения, которое овладело г. Тургеневым, но повесть "Казаки" не этой стороной связана с Ясной Поляной[446]. Эта повесть является не протестом, а сугубым непризнанием всего, что совершилось и совершается в литературе и в жизни, построена на тех художественных основаниях, по которым художнику ни в каком отношении закон не писан»[447].