В этой соллогубовской редакции «Холстомера» можно видеть смесь физиологического очерка 40-х годов с жанром тургеневского очерка — получается нечто вроде «Бежина луга». Толстой, конечно, не мог и не хотел так писать. Он не дает ни портретов господ, дворецких и конюхов, ни картины старой Москвы. Более того, его «Холстомер», сын «Любезного 1 -го» и «Бабы», «которого знавал сам граф» (т. е. гр. Орлов), доживает, как видно по рассказу, до конца 50-х годов — ему, значит, в это время около 60 лет. Это безразличие к хронологии доказывает, что реально-историческая, бытовая сторона рассказа, интересовавшая М. А. Стахо- вича (цыганы, Пушкин и пр.), не входила в задачу Толстого. Сохраняя генеалогию «Холстомера», он вместе с тем переносит действие в другую эпоху: Серпуховский покупает «Холстомера» в 1842 г. (когда ему по реальной хронологии около сорока лет); после этого «Холстомер» живет еще около двадцати лет. Анахронизмы «Войны и мира» затушеваны описанием военных действий и исторических фигур, так что семейные сцены кажутся относящимися к той же эпохе (хотя на самом деле они взяты из жизни 50-х годов); в «Холстомере» Толстой просто игнорирует время и историю; пользуясь материалом, относящимся к началу века («Холстомер» родился в 1803 г.), он заставляет своего героя жить вплоть до 60-х годов. Лошадиный век заменен у Толстого человечьим — характерная ошибка, явившаяся результатом метафоризации сюжета, его дидактического остранения. После неудачи с «Казаками» Толстой, следуя духу времени, пробует свои силы в обличительных, сатирических жанрах. В «Холстомере» он еще не столько сатирик, сколько дидактик-моралист, защищающий естество от цивилизации — природу от человека. В этом смысле «Холстомер» — прямое продолжение «Казаков»: замена прямой речи речью иносказательной, романа — басней, «животным эпосом». Именно так использована в «Холстомере» тема лошади. В следующих вещах («Декабристы» и «Зараженное семейство») Толстой выступает уже как обличитель конкретных явлений своей эпохи. Эти опыты приводят его к обличению самой истории и исторического процесса — к антиисторизму «Войны и мира».
Соллогуб обратил внимание на то, что повесть о мерине «прудонна». О связи Толстого с Прудоном речь будет ниже; но возможно, что именно это заставило Толстого отложить повесть и не хлопотать об ее печатании. Недавний обыск в Ясной Поляне и отношение к Толстому, как ко второму Герцену, заставляли его быть осторожным. Он теперь уже не учитель и почти не литератор — он помещик и семьянин; он не уверен в том, что литература не станет для него теперь простым домашним делом, не выходящим за пределы семейного круга. Заявил же «Современник», что писатели, подобные ему, «вышли из жизни» и что их художественное поприще должно кончиться. Как бы ни относился Толстой к этому приговору, вынесенному ему тем самым журналом, в котором еще так недавно он был одним из главных и почетных сотрудников, какие-то выводы из этого приговора нужно было сделать. И Толстой их сделал.
Толстой становится на время сугубо домашним человеком. Он замыкается в тесный круг родных и знакомых, никакого отношения к литературе не имеющих; он беседует со странниками и юродивыми, по старому обычаю заходившими в Ясную Поляну. Судя по описанию Т. А. Кузминской, яснополянская жизнь была мало похожа на жизнь «графов» — начиная с обстановки и кончая людьми, посещавшими Толстого. Многое прямо шокировало Софью Андреевну и ее родителей, считавших себя принадлежащими к московской аристократии. Толстой охотно принимал у себя всяких чудаков и бывших людей — вроде Н. С. Воейкова: «Он барин, помещик был, да спился, а теперь ходит по родным — бродягой стал — и к нам заходит, поживет и снова дальше; граф их давно знает», объяснял лакей Толстого Т. А. Кузминской. Софья Андреевна не находила в таких людях ничего забавного и гнушалась ими, а Толстой заявлял: «Ая люблю всякое старинное шутовство и поощряю его». Архаистический, несколько грубый, даже мужиковатый, тяготевший к «простонародному» стиль толстовского дома свидетельствовал о социальном надрыве. Бурное занятие хозяйством свидетельствовало о том же: Ясная Поляна превращалась из графского поместья в какое-то сельскохозяйственное заведение; сам Толстой — из писателя и графа в предпринимателя и приобретателя, конкурирующего со всякого рода купцами и заводчиками. Толстой занят накоплением своего имущества. С. А. Толстая пишет в начале 1863 г. сестре: «Мы совсем делаемся помещиками: скотину закупаем, птиц, поросят, телят... Пчел покупаем у Исленьевых. Меду — ешь-не хочу». Толстой пишет в это же время Фету: «У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня». Наделе все шло, конечно, совсем не так, как оно шло бы в руках настоящего приобретателя — приобретателя без социальных надрывов и измен. Не говоря о том, что Толстой не мог справиться с хозяйством, он не мог справиться и с мужиками, которые обкрадывали его. В 1864 г. (23 апреля) он пишет характерное письмо тульскому губернатору (П. М. Да- рагану), в котором жалуется на растущее воровство: «Дерзость воров, уведших у меня лошадей, коров, овец, укравших весы с амбара, дошла до того, что прошлой осенью почти перед домом выкопали молодые яблони и увезли. Садовник мой нашел яблони у соседнего мужика, представил явные доказательства срезки ветвей и прошлогодней, а не осенней пересадки по положению корней. Я объявил о пропаже и находке тогда же волостному правлению и становому. Посредник мой отвечал бумагой, что яблони не мои и что я имею купить другие (что я и сделал), а становой ничего не сделал и не ответил на неоднократные мои просьбы. Мужик же, должно быть, сбирается пересадить весь мой сад на свой огород. Ваше превосходительство, пожалуйста, защитите меня»[479]. Пафос предпринимательства и приобретательства на некоторое время совершенно захватил Толстого. Дело доходило до того, что Софья Андреевна возражала против винокуренного завода, находя эту затею безнравственной, а Толстой не слушал ни ее ни отца, который писал ему: «И ты будешь уверять меня с своим Бибиковым, что вино полезно? Нет, мой друг, на своей продолжительной практике я видел вред вина и многих вылечил от запоя». Зато в других вопросах, касающихся еще не вполне ликвидированных связей с педагогикой, Толстой с радостью подчиняется внушениям, идущим от семьи.