Бородина, и, разумеется, не находят; разочарованные, они снова обращаются к роману, но романа нет — его забыл и сам автор. Отсюда какая-то неудовлетворенность, какая-то неопределенность впечатления. Ни истории, ни романа нет в книге графа Толстого, а главное — нет в ней единства. Можно растянуть число ее томов до бесконечности, но можно и сократить их до двух, до одного, с ущербом, пожалуй, для наслаждения читателей (потому что они потеряли бы несколько мастерских сцен), но без малейшего ущерба для полноты задуманной интриги. Как недостает существа для завязки собственно романической, так недостает его и для исторических событий. Автор перескакивает от одного момента к другому без всякой внутренней между ними связи».
Последними словами критик указывает именно на то, что мы назвали бы теперь «монтажным» характером. Об этом же говорят и другие.критики. М. М-н пишет в «Иллюстрированной газете» (1868. № 37): «Разбирать "Войну и мир" трудно, потому что этот quasi-роман не составляет ничего целого. Он раздваивается на части: историческую и домашнюю. Историческая часть или плохой конспект, или фаталистические и мистические умозаключения, или подлинные письма на французском языке с подстрочным переводом — все это со второю частью не только плохо вяжется, но затрудняет чтение и лишает возможности следить за ходом романа, и без того сшитого на живую нитку». Критик «Харьковских ведомостей» (1868. № 48) пишет о том же IV томе: «Весь том состоит из целого ряда эпизодов, выхваченных почти по очереди то из исторических событий, то из жизни передовой части русского общества. Между этими следующими один за другим эпизодами до такой степени нет внутренней связи, что половину сцен (содержания, конечно, не исторического) можно поместить в любом месте произведения, и романическое действие по прежнему останется в своем ленивом полусонном развитии».
Последние тома (V и VI) только усилили это впечатление и вызвали еще более суровые упреки: «Видно, что автор едва дотянул непосильный труд до обязательного конца. Значительная часть книги, там, где дело касается исторических событий, наполнена выписками из документов и мемуаров того времени, известных читающей публике частию из богатых приложений, находящихся при сочинении г. Богдановича об Отечественной войне 1812 года, частию из статей, помещавшихся в "Русском архиве", выписок, не имеющих между собой никакой руководящей связи... Философия гр. Толстого принадлежит к числу тех же туманных и мистических призраков, которые представляются уму, еще не вошедшему в период исследования; постепенно исчезая по мере приближения и ближайшего с ними знакомства, они разлетаются в прах при первом прикосновении с жизненною правдою. Нельзя удержаться, чтобы не посоветовать гр. Толстому оставить в покое хляби и пучины философии и обратить свой талант на ту сферу объективного и художественного описания, в которой он так силен» (Русский инвалид. 1869. № 37). Или так: «Роман, как видно, совершенно обессилил творческую фантазию автора, и он во что бы то ни стало решился, наконец, покончить с ним как можно скорее и как можно короче; в шестом томе, состоящем из 290 страниц, собственно роману отведено немногим более половины, остальное занято какими-то политико-историко-философскими толкованиями. Не довольствуясь по- прежнему тем, что давал какие-то толкования вперемежку с романом, автор теперь всю вторую часть эпилога прямо назначил для диссертации по разным вопросам исторического философствования» (Новороссийский телеграф. 1869. № 263, А. Вощияников).
К этой общей досаде, высказанной самыми благожелательными критиками (как, например, Н. Ахшарумов и даже Н. Страхов), присоединилась другая досада, у иных принявшая форму свирепого гнева, — досада на самое содержание военных и философских взглядов Толстого, совершенно исказивших, по их мнению, картину Отечественной войны и превративших ее в «пасквиль». Некоторые указывали при этом на фактические ошибки Толстого, свидетельствующие о его плохом знакомстве с источниками. Таковы были выступления военных специалистов и «ветеранов» 1812 г. — П. Вяземского, А. С. Норова, М. Драгомироваи А. Витмера. К ним нужно присоединить и статью П. Дёменкова, напечатанную Бартеневым только в 1911 г., но написанную еще в 1876 г. Статьи эти почти совпадают в оценке романа как антипатриотического выпада против героев Отечественной войны и против дворянства той эпохи. Даже изображение Кутузова воспринято как карикатура, как пасквиль. Вяземский прямо относит роман Толстого к «школе отрицания и унижения истории под видом новой оценки ее», а автора — к числу «исторических прекращателей». Он обвиняет Толстого в том, что все лица эпохи превращены в Добчинских, Бобчинских и Тяпкиных-Ляпкиных: «не забывайте, что Гоголь уже гениально разработал и истощил до самой сердцевины поле нашей пошлости. Как после Гомера нечего писать новую Илиаду, так после "Ревизора" и "Мертвых душ" нечего гоняться за Ильями Андреичами, за Безухими и за старичками-вельможами... к чему, в порыве юмора, впрочем довольно сомнительного, населять собрание 15-го числа, которое все-таки останется историческим числом, стариками подслеповатыми, беззубыми, плешивыми, оплывшими желтым жиром или сморщенными и худыми! Конечно, очень приятно сохранить в целости свои зубы и волоса: нам — старикам даже и завидно на это смотреть. Но чем же виноваты эти старики, из коих некоторые, может статься, были — да и наверное были — сподвижниками Екатерины: чем же виноваты и смешны они, что бог велел им дожить до 1812 г. и до нашествия Наполеона?» Дёменков, тоже обидевшийся за этих стариков, видит в романе прямо «злую пародию» на эпоху, «злобно-сатирическое сказание», «хаотическую и антипатриотическую сказку».