И вот — Толстой в промежутке. Отошла не только работа над романом, длившаяся пять лет, — отошла целая эпоха, отошли все люди, с которыми Толстой вступил в литературу (Тургенев, Анненков, Дружинин, Боткин, Чичерин), отошла, наконец, и та литература, в которой он чувствовал себя своим. Уже в 1868 г. Толстой мечтал об издании журнала «Несовременник», в котором, как он с раздражением писал М. П. Погодину 7 ноября 1868 г., «исключено бы было только то, чтонапол- няет теперь работой "/т всех типографий мира, т. е. критика, полемика, компиляция, т. е. непроизводительный задор и дешевый и гнилой товар для бедных умов потребителей» (61, 208). В начале 70-х годов положение Толстого среди новых потребностей и запросов стало еще более сложным. Важность и нужность прежней «изящной словесности» перестала ощущаться: новые произведения или проходили незамеченными, или встречались наиболее влиятельной критикой с иронией и насмешкой. Этот факт отмечается в самой прессе: «Да, в наши дни положение писателя вообще, а начинающего в особенности — ужасное положение! Нужно много храбрости, чтобы выступить на сцену, и еще больше энергии и силы воли, чтоб на ней удержаться. При первом поднятии занавеса, при первых звуках первого монолога раздаются свистки и шиканье»[589].
Писателю продолжающему, и особенно ведущему свое литературное происхождение от 50-х годов, было в некоторых отношениях еще труднее, чем начинающему. Семидесятые годы были катастрофическими для многих писателей старшего поколения: и для Тургенева, и для Гончарова, и для Писемского, и для Лескова. То же случилось и с Толстым: он оказался, в сущности, без дела, без пути, без влияния. Навалихин начинал свою статью совершенно бесцеремонными, но имевшими некоторое основание и потому характерными словами: «Когда явился в свет роман гр. Л. Толстого "Война и мир", не было никакой причины говорить о нем; в массе общества имя Толстого едва помнили, и его неудачи в области его педагогических фантазий были более известны, чем его литературная деятельность»[590].
Первое решение Толстого — бросить писать и, во всяком случае, прекратить печатание. Летом 1870 г. он пишет Фету: «Я, благодаря бога, нынешнее лето глуп, как лошадь. Работаю, рублю, копаю, кошу и о противной лит-т-тературе и лит-т- тераторах, слава богу, не думаю» (61, 236-237). Осенью 1871 г., в ответ на приглашение сотрудничать в газете «Гражданин», он пишет редактору (В. П. Мещерскому): «Я ничего не пишу, надеюсь и желаю ничего не писать, в особенности не печатать; но если бы даже я по человеческой слабости поддался опять дурной страсти писать и печатать, то я во всех отношениях предпочитаю печатать книгой... По правде же вам сказать, я ненавижу газеты и журналы — давно их не читаю и считаю их вредными заведениями для произведения махровых цветов, никогда не дающих плода, заведениями, непроизводительно истощающими умственную и даже художественную почву... Газетная и журнальная деятельность есть умственный бордель, из которого возврата не бывает». Тогда же он пишет Страхову: «Но бросьте развратную журнальную деятельность... Про себя же скажу, что я... ничего не пишу и не хочется душой писать» (61, 257-258, 262).
Писательство объявлено «человеческой слабостью» и даже «дурной страстью». Однако дальше в том же письме к Мещерскому есть характерное противоречие, обнажающее настоящую основу этого нападения на литературу: «Мысль о направлении газеты или журнала мне кажется тоже самою ложною. Умственный и художественный труд есть высшее проявление духовной силы человека, и потому он направляет всю человеческую деятельность, а его направлять никто не может» (61, 258). Толстой явно оскорблен журнальными отзывами о «Войне и мире». Он отстаивает взгляд на художника как на властителя умов, стоящего вне всяких «направлений».
Итак — новый уход из литературы, но гораздо более трудный, сложный и болезненный, чем первый. В мрачное лето 1869 г. он доходил почти до сумасшествия, до признаков психического расстройства. С. А. Толстая записала об этом лете в дневнике: «Он сам много думал и мучительно думал, говорил часто, что у него мозг болит, что в нем происходит страшная работа; что для него все кончено, умирать пора и проч.»[591]. Это состояние затянулось и на следующие годы — как серьезная душевная болезнь. 9 декабря 1870 г. С. А. записала: «Все это время бездействия, по-моему умственного отдыха, его очень мучило. Он говорил, что ему совестно его праздности не только передо мной, но и перед людьми (т. е. прислугой. — Б. Э.) и перед всеми. Иногда ему казалось, что приходит вдохновение, и он радовался. Иногда ему кажется — это находило на него всегда вне дома и вне семьи, — что он сойдет с ума, и страх сумасшествия до того делается силен, что после, когда он мне это рассказывал, на меня находил ужас»[592]. Сам Толстой писал Фету летом 1871 г.: «Упадок сил, и ничего не нужно и не хочется, кроме спокойствия, которого нет». Тогда же — С. Урусову: «Никогда в жизни не испытывал такой тоски. Жить не хочется» (61, 253, 255). Осенью 1871 г. С. А. Толстая пишет своей сестре: «Левочка постоянно говорит, что все кончено для него, скоро умирать, ничто не радует, нечего больше ждать от жизни»[593]. В доме — настроение подавленности и страха: «Меня теперь постоянно страшно удивляет, — пишет Софья Андреевна сестре 29 сентября 1871 г., — что есть на свете что-то веселое, если кто-нибудь веселится»[594].