Вопрос о судьбах дворянства (и именно о судьбах кондовой, земельной аристократии) давно тревожил Толстого: мысли на эту тему встречаются уже в его юношеском дневнике. Рассказывая о первом появлении Толстого в писательской среде (1855—1856 гг.) и о спорах его с Тургеневым, Фет пишет: «При тяготении нашей интеллигенции к идеям, вызвавшим освобождение крестьян, сама дворянская литература дошла в своем увлечении до оппозиции коренным дворянским интересам, против чего свежий, неизломанный инстинкт Льва Толстого так возмущался»22. В «Анне Карениной» можно найти ясные следы этого «инстинкта» — этой тревоги за земельную аристократию, которую Толстой в эти годы считает еще социальной базой России. Левин возмущается тем, что Облонский продал лес купцу Рябинину: «Ты скажешь опять, что я ретроград, или еще какое страшное слово; но все-таки мне досадно и обидно видеть это со всех сторон совершающееся обеднение дворянства, к которому я принадлежу и, несмотря на слияние сословий, очень рад, что принадлежу». Когда разговор заходит об аристократизме Вронского, Левин разражается целой тирадой: «Ты говоришь: аристократизм. А позволь тебя спросить, в чем состоит этот аристократизм Вронского или кого бы то ни было, — такой аристократизм, чтобы можно было пренебречь мною? Ты считаешь Вронского аристократом, но я нет. Человек, отец которого вылез из ничего пронырством, мать которого бог знает с кем не была в связи... Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум — это другое дело), и которые никогда ни перед кем не подличали, никогда ни в ком не нуждались, как жили мой отец, мой дед... Мы аристократы, а не те, которые могут существовать только подачками от сильных мира сего и кого купить можно за двугривенный». Весь тон этой тирады показывает, как близко был затронут этими вопросами Толстой. Облонский, Вронский и Левин являются как бы представителями тех трех частей дворянства, о которых писал Мещерский: служилой, придворной и земельной. Но в «Анне Карениной» эти вопросы отодвинуты на второй план; предшествовавшая этому роману работа над Петровской эпохой была коренным образом связана с тревогами за исторические судьбы русского земельного дворянства.
2
Полемика Толстого с С. Соловьевым. Отрицательное отношение к исторической науке. Увлечение Шопенгауэром: проблема свободы воли, вопрос об истории.
Полемика с историками, начатая Толстым в эпилоге «Войны и мира», продолжалась и по окончании романа. Главное острие этой полемики было направлено против Соловьева. 2 апреля 1870 г., уже начав работу над романом из Петровской эпохи, Толстой записал несколько слов, в которых можно видеть прямое возражение против нападений Соловьева на казаков, на «героев леса и степи»: «Вся история России сделана казаками. Недаром нас зовут европейцы казаками. Народ казаками желает быть» (48—49, 123). Еще в конце 1868 г. С. Урусов писал Толстому, что в «Вестнике Европы» появилась первая статья Соловьева под заглавием «Наблюдения над историческою жизнью народов», «явно направленная против Бокля, а тайно против нас... Он старается показать, что история народов есть не что иное, как история правительственных деятелей (то есть Бисмарка, Наполеона, Бейста и прочих чудовищ)». Далее Урусов приводит цитату из статьи Соловьева: «Что такое правительство? Правительство... есть произведение исторической жизни известного народа, есть самая лучшая поверка этой жизни»23. В большой записи от 4 апреля 1870 г. Толстой решительно возражает против этих взглядов Соловьева: «Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразие в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неуменье ничего сделать. Правительство стало исправлять. — И правительство это такое же безобразное до нашего времени. Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России. Но как же так ряд безобразий произвели великое, единое государство? — Уж это одно доказывает, что не правительство производило историю». Толстой говорит о «народной жизни» — о жизни тех, «кто делал парчи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре», «кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары».
Таков был первый слой предпосылок к построению нового исторического романа, еще в то время не начатого, — слой, заложенный уже в философско-истори- ческих главах «Войны и мира». После ознакомления с работами Соловьева отрицательное отношение Толстого к исторической науке стало еще более резким. Является второй слой предпосылок, намеченный еще в «Исторических афоризмах» Погодина: исторической науке противопоставляется «история-искусство». 5 апреля 1870 г. Толстой записывает следующее большое рассуждение: «История хочет описать жизнь народа — миллионов людей. Но тот, кто не только сам описывал даже жизнь одного человека, но хотя бы понял период жизни не только народа, но человека, из описания, тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни, нужно искусство — дар художественности, нужна любовь. Кроме того, при величайшем искусстве нужно много и много написать, чтобы вполне мы поняли одного человека. Как же в 400-х печатных листах (самое многотомное историческое сочинение) описать жизнь 20 миллионов людей в продолжение 1000 лет, т. е. 20 000 000 х 1000? Не придется буквы на описание года жизни человека... Что делать истории? Быть добросовестной. Браться описывать то, что она может описать, и то, что она знает — знает посредством искусства. Ибо история, долженствующая говорить необъятное, есть высшее искусство. Как всякое искусство, первым условием истории должна быть ясность, простота, утвердительность, а не предположительность. Но зато история-искусство не имеет той связанности и невыполнимой цели, которую имеет история-наука. История-искусство, как и всякое искусство, идет не вширь, а вглубь, и предмет ее может быть описание жизни всей Европы и описание месяца жизни одного мужика в XVI веке» (48—49, 124-126).