Взволнованный известием о том, что печатание романа остановлено, Страхов приехал в июле 1874 г. в Ясную Поляну и прочитал роман в корректуре и рукописи. Он уговаривал Толстого печатать. «Ваш роман не выходит у меня из головы, — писал он Толстому из Полтавы. — Каждый раз, что бы Вы ни написали, меня поражает удивительная свежесть, совершенная оригинальность, как будто из одного периода литературы я вдруг перескочил в другой. Вы справедливо заметили, что в иных местах Ваш роман напоминает "Войну и мир"; но это только там, где сходны предметы; как только предмет другой, то он является в новом свете, еще невиданном, небывалом в литературе... Все взято у Вас с очень высокой точки зрения — это чувствуется в каждом слове, в каждой подробности, и этого Вы, вероятно, не цените как должно, и, может быть, не замечаете. Ужасно противно читать у Тургенева подобные светские истории, например, в Дыме. Так и чувствуешь, что у него нет точки опоры, что он осуждает что-то второстепенное, а не главное, что, напр., страсть осуждается потому, что она недостаточно сильна и последовательна, а не потому, что это страсть. Он с омерзением смотрит на своих генералов потому, что они фальшивят, когда поют, что недостаточно хорошо говорят по-французски, что кривляются недостаточно грациозно и т. д. Простой и истинной человеческой мерки у него вовсе нет. Вы в полном смысле слова обязаны напечатать Ваш роман, чтобы разом истребить всю эту и подобную фальшь. Как Тургенев должен обозлиться! Он — специалист по части любви и женщин! Ваша Каренина разом убьет всех его Ирин и подобных героинь (как зовут в "Вешних водах"?). А для Боборы- киных, Крестовских и иных подобных романистов все это будет полезнейшим и, может быть, плодотворным уроком. А читать Вас будут с жадностию непомерною, — помилуйте, какой предмет!»[663]
Похвалы Страхова не очень подействовали на Толстого. «На днях у меня был Страхов, — пишет он П. Д. Голохвастову, — пристрастил меня было к моему роману, но я взял и бросил. Ужасно противно и гадко» (62, 103). Последние слова указывают на то, что причины остановки были очень серьезны и не ограничивались чисто литературными затруднениями. Страхов удивляется, что в письме к нему Толстой придавал педагогике большее значение, чем писанию романа: «Вы преувеличиваете, ставя ее выше Вашего художества». Дело было, конечно, не в самой педагогике, а в новых проблемах жизни и поведения, вставших перед Толстым. Об этом ясно свидетельствует статья «О народном образовании», после которой и остановилась работа над романом. Битва с педагогами, предпринятая посреди этой работы, развернулась в целую войну с народнической интеллигенцией. Несмотря на узко-педагогическую тему, статья превратилась в трактат по самым острым социальным и историческим вопросам. В центре стоит проблема прогресса и культуры — вопрос о праве интеллигенции навязывать народу свои знания и убеждения, свою науку. Сквозь всю статью проходит мысль о том, что народ, т. е. крестьянство, не нуждается в этой науке и культуре, потому что она не имеет никаких твердых нравственных и религиозно-философских устоев. Одновременно со статьей Толстой набросал философский диалог на тему о науке; это своего рода комментарий к статье. Некий профессор истории вещает здесь о законе прогресса и о том, что «наука до неисторических народов не имеет дела», а затем некто Николай Николаевич, уже в отсутствие профессора, высказывает свои мысли по поводу этих ученых вещаний: «Я спрашиваю: что же, совершенствуется или нет человечество, бессмертна ли душа, справедлива ли смертная казнь и т. п. Мне говорят: vous etes hors la question, cela n'est pas du domaine de la science[664]... Прежде каждая наука не отстраняла от себя философских вопросов, связанных с нею; теперь История прямо говорит, что вопросы о назначении человечества, о законах его развития — вне науки. Физиология говорит, что она знает ход деятельности нервов, но вопросы о свободе или несвободе человека — вне ее области. Законоведение говорит, что оно знает историю происхождения таких и таких-то постановлений, но что вопрос о том, в какой мере эти постановления отвечают нашему идеалу справедливости, находится вне ее области, и т. д. Еще хуже — медицина говорит: эта ваша болезнь вне науки. Так на черта ли мне ваши науки? Я лучше буду в шахматы играть... Это бессилие знания, — это запрещение человеку вкушения плода от древа познания добра и зла есть неизменное свойство человечества. Только так и говорить надо. Гордиться не надо». На реплику собеседника — что люди надеются понять, Николай Николаевич отвечает: «Надеются. Пора понять, что эта надежда живет 3000 исторических лет, и мы на один волос не подвинулись в знании, что справедливость, что свобода, что за смысл человеческой жизни?» (77, 139-141)9.