Выбрать главу

Несколькими страницами ниже Шопенгауэр повторяет это изречение, развивая мысль о «вечном правосудии», стоящем вне мира явлений.

Толстой, несомненно, внимательно читал эти страницы. Надо думать, что имен­но отсюда, а не непосредственно из Евангелия, взял он и эпиграф к своему роману. Он читал Шопенгауэра в подлиннике (русского перевода тогда еще не было, — пе­ревод Фета появился в 1881 г.), а в немецком тексте это изречение звучит так: «Mein ist die Rache, spricht der Herr, und ich will vergelten». He заглядывая в Евангелие и не помня русского текста наизусть, Толстой просто перевел начало изречения с не­мецкого: «Отмщение мое».

В ранней редакции «Анны Карениной» Толстой полемизирует с тезисом Дюма при помощи этики Шопенгауэра. Исходя не только из Дюма, но и из Шопенгауэра («Метафизика половой любви» и особенно трактат «О женщинах»), он сначала де­лает женщину воплощением зла и порока; но роман выходит за пределы первона­чальных узких рамок и усложняется. Толстой явно колеблется в решении проблемы зла и вины. Теории отступают на второй план перед напором художественного ма­териала и теряются в «бесконечном лабиринте сцеплений». Анна перестает быть виноватой в том смысле, как это было в редакции 1873 г.: «Ваша Анна Каренина возбудит бесконечную жалость к себе, и всякому, однако же, будет ясно, что она виновата», — писал Страхов в 1875 г.55 Чем больше роман подходит к концу, тем вина Анны становится все менее ясной, а вместе с тем и эпиграф, оставшийся от ранней редакции, становится все более загадочным. Из преступницы Анна превра­щалась в жертву, и возникал естественный вопрос: при чем же тут «Мне отмщение, и аз воздам»?

Однако с точки зрения Толстого, опирающегося на этику Шопенгауэра, Анна и Вронский все-таки виноваты — не перед обществом или общественным мнени­ем (как утверждал Громека), а перед жизнью, перед «вечным правосудием». Они оба ведут не настоящую жизнь, потому что руководятся только узко понятой «во­лей» — желанием, не задумываясь, как Левин, над смыслом жизни. Они, в этом смысле, не настоящие люди, арабы своей страсти, своего эгоизма. Поэтому их любовь перерождается в страдание — в тоску, в ненависть, в ревность. Анна начи­нает страдать, потому что делает «ту вечную ошибку, которую делают люди, пред­ставляя себе счастие осуществлением желания». Толстой говорит о Вронском: «Он скоро почувствовал, что в душе его поднялось желание желаний, тоска. Независи­мо от своей воли он стал хвататься за каждый мимолетный каприз, принимая его за желание и цель». Анна начинает страдать от ревности, которая потом перерас­тает в желание мести, наказания: «И смерть, как единственное средство восстано­вить в его сердце любовь к ней, наказать его и одержать победу в той борьбе, кото­рую поселившийся в ее сердце злой дух вел с ним, ясно и живо представилась ей. Теперь было все равно: ехать или не ехать в Воздвиженское, получить или не по­лучить от мужа развод, — все было не нужно. Нужно было одно — наказать его». На это место критики не обращали внимания, а между тем оно очень важно. Здесь подчеркнуто, что Анна страдает и погибает не от внешних причин — не от того, что общество ее осуждает, а муж не дает развода, но от самой страсти, от вселившего­ся в нее «злого духа». Страсть превратилась в борьбу — в «поединок роковой», выражаясь словами Тютчева. Эта страсть и есть то «дурное», о чем говорил Толстой Сухотину, а страдания Анны и Вронского — то «горькое, что идет не от людей, а от бога». Евангельское изречение, воспринятое Толстым в контексте шопенгауэров­ской этики, сохранило свое общее значение и при таком повороте первоначально­го сюжета, не покрывая, конечно, всего смысла романа.

Итак, эпиграф относится к судьбе Анны и Вронского. «А как же Бетси Тверская и Степан Аркадьевич? — спросит читатель, прочитавший книгу М. Алданова. — По­чему же они продолжают жить припеваючи?» Это вопрос человека, обсуждающего роман Толстого с юридической точки зрения, а не по существу. Толстой не был юристом и писал свой роман не для юридической науки. Тут нет «состава престу­пления», — и ни прокурорам, ни защитникам делать с этим романом нечего. Тут — проблема высшей этики. Бетси Тверская и Степан Аркадьевич, как и все светское общество, живут вне всякой этики или морали и потому стоят вне этой проблемы. Анна и Вронский стали подлежать собственному моральному суду («вечному пра­восудию») только потому, что они, захваченные подлинной страстью, поднялись над этим миром сплошного лицемерия, лжи и пустоты и вступили в область чело­веческих чувств. Там, где есть Левин, Анна и Вронский, Толстому и его богу неза­чем возиться с Бетси Тверской и прочими «профессиональными грешниками»: они существуют в романе как реальное социальное зло, которое подлежит суду истории. Толстой, как настоящий реалист, написал не нравоучительный роман на тему «о высшей справедливости», а нечто совсем иное, и его эпиграф нельзя понимать ни как проповедь мещанской морали, ни как речь спутавшегося юриста, начавшего с обвинения, а кончившего защитой.