Выбрать главу

Дело, тут, конечно, не в тематической близости самой по себе, а в философско- лирическом углублении и расширении любовной темы как «буйной слепоты стра­стей». Здесь художественный источник той лирической (а не только психологиче­ской) глубины, которая придана образу Анны и которой до Толстого не знала русская проза.

Стихами Фета Толстой заинтересовался еще в 50-х годах и тогда же заметил особенности его метода. В 1857 г. он писал В. Боткину по поводу стихотворения «Еще майская ночь...»: «Стихотворение Фета прелестно... И в воздухе за песнью соловьиной разносится тревога и любовь! — Прелестно! И откуда у этого добро­душного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свой­ство великих поэтов» (60, 217). Эта «лирическая дерзость», схватывающая тонкие оттенки душевной жизни и переплетающая их с описанием природы, привлекает внимание Толстого, разрабатывающего «диалектику души» во всей ее противоре­чивости и парадоксальности. Знакомство с поэзией Фета сообщает этой «диалек­тике души» особый лирический топ, прежде отсутствовавший. В прозе Толстого появляется тоже своего рода «лирическая дерзость», выводящая его за пределы чистого психологического анализа. Это есть уже в «Войне и мире». Мысли ране­ного князя Андрея, лежащего на Аустерлицком поле, — это уже не столько «диа­лектика души» в духе севастопольских рассказов, сколько философская лирика: «Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! всё пустое, всё обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ни­чего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения». Это скачок в лирику — нечто вроде стихотворной цитаты. Другое место «Войны и мира» кажется уже прямо лирической вставкой, «стихотворением в прозе», напи­санным по методу Фета: я имею в виду мысли князя Андрея при виде одинокого старого дуба. Это не простая метафора и не простое «одушевление» природы — это тот импрессионизм («лирическая дерзость»), на котором основана лирика Фета. Возможно, что здесь даже прямо откликнулось стихотворение Фета «Одинокий дуб» (1856).

В «Анне Карениной» Толстой идет уже дальше. Если он и остается реалистом, то это не совсем тот психологический реализм, художественным пределом кото­рого была «диалектика души». 70-е годы — период сильнейшего увлечения Тол­стого лирикой Фета. Его отзывы в письмах к Фету, который часто посылает ему свои новые стихи, показывают, как глубоко он их понимал и как сильно на них реагировал. О стихотворении «Майская ночь» (1870) Толстой пишет: «Развернув письмо, я — первое — прочел стихотворение, и у меня защипало в носу: я пришел к жене и хотел прочесть; но не мог от слез умиления. Стихотворение одно из тех редких, в которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя; оно живое само и прелестно. Оно так хорошо, что, мне кажется, это не случайное стихотво­рение, а что это первая струя давно задержанного потока» (б/, 235). В том же году Толстой называет «прекрасным» стихотворение «После бури» — одно из тех, в ко­торых ясно сказывается «лирическая дерзость» Фета:

Освеженный лес прибрежный Весь в росе, не шелохнется — Час спасенья, яркий, нежный, Словно плачет и смеется.

Стихотворение «В дымке-невидимке...» (1873) находит у Толстого не только одобрение, но и тонкое истолкование: «Это новое, никогда не уловленное прежде чувство боли от красоты выражено прелестно» (62, 26). В письме 1876 г. Толстой восторгается стихотворением «Среди звезд», которое заканчивается следующей строфой:

Вот почему, когда дышать так трудно, Тебе отрадно так поднять чело С лица земли, где все темно и скудно, К нам, в нашу глубь, где пышно и светло.

«Стихотворение это, — пишет Толстой, — не только достойно вас, но оно осо­бенно и особенно хорошо, с тем самым философски поэтическим характером, которого я ждал от вас. Прекрасно, что это говорят звезды. И особенно хороша последняя строфа. Хорошо тоже, что заметила жена, что на том же листке, на ко­тором написано это стихотворение, излиты чувства скорби о том, что керосин стоит 12 к. Это побочный, но верный признак поэта» (62, 294). Вот образ того шо­пенгауэровского сочетания «нирваны» с «сансарой», о котором хлопочет обуревае­мый новыми сомнениями и противоречиями Толстой. Его Левин, уже нашедший выход из своих сомнений, смотрит на «знакомый ему треугольник звезд» (совсем как у Фета) и на вспыхивающую молнию, а Кити просит его позаботиться, чтобы Сергею Ивановичу поставили новый умывальник: «Хорошо, я пойду непремен­но, — сказал Левин, вставая и целуя ее». Это то самое сочетание «здравого отно­шения к жизни» со взглядами за пределы ее, о котором я говорил выше. Толстой видит это в стихах Фета, постоянно стремившегося зачерпнуть хоть каплю «стихии чуждой, запредельной» («Ласточки»). Фет, со своей стороны, с радостью конста­тирует те же порывы у Толстого. «Прочел мартовскую Каренину, — пишет он Толстому в 1877 г. — Не говорю о мастерстве подробностей... Но какая художниц- кая дерзость — описание родов. Ведь этого никто с сотворения мира не делал и не сделает? Дураки закричат о реализме Флобера, а тут все идеально. Я так и подпрыг­нул, когда дочитал до двух дыр в мир духовный, в нирвану. Эти два видимых и вечно таинственных окна — рождение и смерть»[714]. Тут явная перекличка двух ху­дожников, родственных по методу.