По словам В. Назарьева, Толстой, сидя в карцере за непосещение лекций, ругал историю как «собрание басен и бесполезных мелочей, пересыпанных массой ненужных цифр и собственных имен»; при этом он говорил: «Грозный царь, о котором в настоящее время читает профессор Иванов, вдруг с 1560 года из добродетельного и мудрого превращается в бессмысленного, свирепого тирана»34. Однако Иванов менее всего повинен в такого рода примитивном взгляде; сохранилось начало его лекции как раз на эту тему — «О личности Иоанна Грозного», где он говорит о необходимости рассматривать деятелей и события в истории «не отдельно, не особняком, но в связи прошедшего с настоящим, в преемство и последовательности явлений»: «В том-то и заключался главный недосмотр прежних историков, — в том-то и источник их противоречащих и зачастую весьма неверных суждений об Иоанне Грозном, что они смотрели на него без оглядки на то, что было целию стремлений его предшественников, без вникания в то, какие задачи они оставили ему для решения, без рассмотрения среды, в которой привелось ему действовать. А это такие условия, без которых ни одна историческая личность не может быть ни правильно понята, ни верно оценена»35. Итак, нападения Толстого на Иванова объясняются, очевидно, личными причинами; к этому надо прибавить, что Толстой, увлекавшийся в то время «умозрением», относился отрицательно ко всей исторической науке в целом; в одном наброске этого времени («Философические замечания на речи Ж.-Ж. Руссо») он писал: «Одна из главных ошибок, делаемых большей частью думателей, есть та, что, сознав свою неспособность для решения важных вопросов из начал разума, они хотят решить философские вопросы исторически, забывая то, что история есть одна из самых отсталых наук и есть наука, потерявшая свое назначение. — Самые жаркие партизаны ее не найдут никогда ей приличной цели. — История есть наука побочная» (1, 222). Возможно, что, говоря о «жарких партизанах» исторической науки, стремящихся при помощи истории решить философские вопросы, Толстой имел в виду и Н. А. Иванова; однако именно Иванов настойчиво и страстно доказывал необходимость философии для любой науки и читал, кроме исторических курсов «историю философских систем, по собственному конспекту»36.
Н. А. Иванов был по своим философским воззрениям (как свидетельствуют об этом и Н. Булич, и Д. Корсаков) гегельянец; Булич прибавляет: «Но им не ограничивалось гегелианство в Казани, занесенное из Дерпта; были и другие, один русский профессор, другой немецкий; собирались, читали Гегеля, переводили и объясняли его»37. Русский профессор — это, вероятно, известный математик И. П. Котельников, учившийся в Дерпте и Берлине (в Казани — с 1837 г.); немецкий профессор — И. Г. JIиндгрен, медик. Вокруг них группировался целый кружок гегельянцев. По всем признакам Казанский университет 40-х годов был одним из рассадников русского гегельянства — наравне с Петербургским и Московским. Философская литература была в библиотеке Казанского университета в большом количестве и постоянно пополнялась новыми работами и изданиями38. Совершенно естественно, что Толстой, и без того расположенный к философским размышлениям, не остался в стороне от этих интересов и увлечений, столь характерных для той эпохи вообще. Н. Булич вспоминает о беседах с Толстым: «Один из его товарищей, близкий мне, познакомил нас, и мы часто видались: и на губернских баликах танцуя, и в его комнатке возле темных хор в квартире его тетки, и у меня, Тогда мы вели серьезные разговоры, и всего больше о философии. Я изучал Спинозу, и помнится впечатление, произведенное на меня оригинальным умом Толстого»39. Оказывается, балы и танцы, о которых охотно говорят биографы Толстого, описывая его жизнь в Казани, не мешали ему думать и говорить о философии. Сам Толстой, противореча другим своим заявлениям, пишет в «Исповеди»: «С ранней молодости меня занимали умозрительные знания» (23, 17); в черновом тексте — подробнее: «Философия всегда занимала меня, я любил следить за этим напряженным и стройным ходом мыслей, при котором все сложные явления мира сводились — их разнообразия — к единому» (23, 499).
Хотя «Отрочество» и «Юность» — не простые автобиографии, но история собственного умственного развития отражена в них, конечно, вернее и глубже, чем в «Исповеди». Николенька Иртеньев рассказывает, как его беспокоили все отвлеченные вопросы — о назначении человека, о бессмертии души и пр.: «Детский слабый ум мой со всем жаром неопытности старался уяснить те вопросы, предложение которых составляет высшую ступень, до которой может достигать ум человека, но разрешение которых не дано ему» (2, 56). Оказывается, Толстой ставил перед собой «непосильные вопросы». В «Юности» Иртеньев вспоминает про «чудные незабвенные ранние утра от 4 до 8 часов», когда он «один сам с собой перебирал все свои бывшие впечатления, чувства, мысли, поверял, сравнивал их, делал из них новые выводы и по-своему перестроивал весь мир божий» (2, 343). Далее следуют замечательные и, конечно, совершенно автобиографические подробности: «Я уже и прежде занимался умозрительными рассуждениями, но никогда я не делал этого с такой ясностью, последовательностью и с таким упоением... И я убежден, что выводы, которые я делал, были не только относительно меня, но положительно новые. Я чувствовал это по тому неожиданному, счастливому и блестящему свету, который вдруг разливала на всю жизнь вновь открытая истина. Я внутренне чувствовал, что, кроме меня, никто никогда не дошел и не дойдет по этому пути до открытия того, что открывал я» (2, 344).