Несомненно, что об учении Гегеля Толстой узнал тоже в казанские годы. В трактате «Так что же нам делать?» он вспоминает: «Когда я начал жить, гегельянство было основой всего: оно носилось в воздухе, выражалось в газетных и журнальных статьях, в исторических и юридических лекциях, в повестях, в трактатах, в искусстве, в проповедях, в разговорах. Человек, не знавший Гегеля, не имел права говорить; кто хотел познать истину, изучал Гегеля. Всё опиралось на нем, и вдруг прошло 40 лет, и от него ничего не осталось, об нем нет и помину, как будто его никогда не было» (25, 332). Слова об «исторических и юридических лекциях» являются, очевидно, отзвуком собственных студенческих впечатлений. Далее Толстой пишет: «Было время, когда мудрецы-гегельянцы торжественно поучали толпу; и толпа, ничего не понимая, слепо верила всему, находя подтверждения того, что ей на руку, и верила, что то, что ей казалось неясным и противоречивым, там, на высотах философии, все ясно, как день; но прошло время — теория эта износилась, явилась новая теория на ее место, и старая стала не нужна, и толпа заглянула туда в таинственные капища жрецов и увидела, что там ничего нет, да и не было, кроме слов очень темных и бессмысленных» (25, 332). Это была своего рода месть за потраченные даром усилия. В 50-х годах Толстой признавался своему другу, гегельянцу Б. Н. Чичерину, что «пробовал читать Гегеля, но... для него это была китайская грамота»
44. В казанском дневнике (1847 г.) есть некоторый след от знаменитой в истории русского гегельянства формулы — «все существующее разумно». Толстой рассуждает о пользе уединения: «Оставь действовать разум, он укажет тебе на твое назначение, он даст тебе правила, с которыми смело иди в общество. Все, что сообразно с первенствующею способностью — разумом, будет равно сообразно со всем, что существует; разум отдельного человека есть часть всего существующего, а часть не может расстроить порядок целого. Целое же может убить часть» (46у 4). Однако «разум», о котором говорит здесь Толстой, — это вовсе не тот «чистый разум», о котором говорили немецкие философы; это «разум» утопистов и просветителей — тот всеобщий разум, на котором была основана вера в прогресс, в возможность улучшения человеческой жизни, разум не трансцендентный, не созерцательный, а практический, выражающийся в форме моральных истин и правил. Этот-то разум и эти истины имеет в виду Толстой. Недаром он много раз говорил, что первым его увлек Руссо, что Руссо был его «учителем» с 15 лет и пр.: юный Толстой вместе со своим поколением, со своей эпохой вступал в область социально-утопических идей («перестроивал весь мир божий»). Именно в этой связи возникло увлечение идеями Руссо и Монтескье, открывшее Толстому «бесконечные горизонты». В том отрывке из «Юности», где рассказано, как он «по- своему перестроивал весь мир божий», есть интересные слова о Руссо: «В голове моей происходила горячечная усиленная работа. Никогда не забуду сильного и радостного впечатления и того презрения к людской лжи и любви к правде, которые произвели на меня признания Руссо... Рассуждение Руссо о нравственных преимуществах дикого состояния над цивилизованным тоже пришлось мне чрезвычайно по сердцу. Я как будто читал свои мысли и только кое-что мысленно прибавлял к ним» (2, 345).