Позиция Толстого, разобщившая его с «Современником», и с Тургеневым, и с Дружининым, и со славянофилами, должна была отразиться и на его творчестве 1856-1857 гг. От «артистической» теории Дружинина он скоро отошел, по вопрос об искусстве тем более волнует его. Ему нравится сказка Андерсена о платье короля («Вот идет голый король!») — и он записывает: «Дело литературы и слова — втолковать всем так, чтобы ребенку поверили» (47, 202), т. е. чтоб поверили, что все теории ошибочны. В июле 1857 г. в записной книжке есть очень интересная и важная запись: «Ум, который я имею и который люблю в других, — тот, когда человек не верит ни одной теории; проводя их дальше, разрушает каждую и, не доканчивая, строит новые. Например: теория объективного и субъективного творчества в искусстве — гиль. Вот подразделение, находящееся совсем в другой плоскости: дело искусства отыскивать фокусы и выставлять их в очевидность. Фокусы эти, по старому разделению, — характеры людей; но фокусы эти могут быть характеры сцен, народов, природы» (47, 212-213). Отвергая теорию объективного и субъективного творчества, Толстой имеет в виду, очевидно, Белинского, статьи которого он, по совету Дружинина, читал в начале 1857 г. Эта теория, возникшая из борьбы с романтизмом, естественно, чужда ему, потому что все его внимание направлено на самую действительность, а не на проблему «субъективизма». Теория отыскивания «фокусов» — это теория схватывания и воспроизведения основных
характерных черт действительности без ухода в натурализм; иначе говоря, это теория реализма. Проблема «субъективного» при этом не снимается, но теряет свое прежнее значение, свой прежний индивидуалистический смысл. В системе реализма под «субъективным» понимается участие автора в повествовании или его отношение к своим персонажам. Эта проблема очень интересует Толстого. Он сопоставляет с этой точки зрения Диккенса и Теккерея. «Первое условие популярности автора, — записывает он в 1856 г., — т. е. средство заставить себя любить. Есть любовь, с которой он обращается со всеми своими лицами. От этого диккенсовские лица общие друзья всего мира, они служат связью между человеком Америки и Петербурга; а Теккерей и Гоголь верны, злы, художественны, но не любезны... Теккерей до того объективен, что его лица с страшно умной иронией защищают свои ложные, друг другу противоположные взгляды... Хорошо, когда автор только чуть-чуть стоит вне предмета, так что беспрестанно сомневаешься, субъективно или объективно» (47, 178, 184, 191).
Первой вещью, написанной Толстым после приезда в Петербург, был рассказ «Метель». Это — явное возвращение к интимному психологизму, к «диалектике души», к жанру дневника, к «Истории вчерашнего дня». Толстой как будто демонстрирует здесь, какие возможности заложены в психологическом методе: никаких внешних событий, никакого «сюжета» в обычном смысле здесь нет, нет даже характеров или типов; есть только цепь наблюдений и снов, наполненных мельчайшими подробностями — вплоть до отмеченного Тургеневым воробья, который «притворился раза два, что энергически клюнул землю»119. Дружинин сопоставлял «Метель» с одной главой «Капитанской дочки»; характерно не это внешнее сходство само по себе, а то, что из одной главы, имеющей у Пушкина сюжетное значение, сделан отдельный рассказ. Здесь есть скрытая полемика с сюжетной прозой, которая строится на «интересе событий» и кажется Толстому устаревшей. В этом смысле Дружинин был отчасти прав, усмотрев в «Метели» нечто сходное с поэзией и, в частности, со стихотворениями Фета. В «Метели» нашла свое осуществление теория отыскивания фокусов — и именно фокуса сцен, а не характеров: здесь дело не в людях самих по себе, а в особых обстоятельствах, порождающих особые душевные состояния. Это своего рода опыт над человеческой психикой вообще, независимо от характера. Напряженный и сосредоточенный психологизм этой вещи вызвал недовольство критиков (втом числе и Дружинина). С. Аксаков, очень хваливший ее, тем не менее писал 12 марта 1856 г. Тургеневу: «Скажите ему, что подробностей слишком много; однообразие их несколько утомительно»120. С. Дудышкин сопоставил «Метель» с «Бесами» Пушкина, но не в пользу Толстого: «Эта наблюдательность, всегда меткая, не всегда порождает поэзию. Для поэзии нужно чувство шире, многообъемлющее... Для поэзии нужно, чтоб писатель отзывался на многие стороны жизни, откликался на многие вопросы, чтоб сердце его сочувствовало многому, а у гр. Толстого мы не видим этого; у пего точно один ум да фантазия работают»121. Здесь же Дудышкин упрекает Толстого в том, что он со времени «Детства» не сделал «ни шага вперед на поприще искусства, не создал ни повести, ни драмы, которые захватывают так много жизненных вопросов», а «ограничивается портретной живописью и разработкой одной психологии»122. Упрек характерный; человек совсем из другого лагеря, В. Боткин писал в это же время Тургеневу о неудачах Толстого: «Все это мне кажется оттого, что при одних характеристиках оставаться нельзя, как это до сих пор делает Толстой, а делает он это, кажется мне, потому, что у него не сформировалось еще взгляда на явления жизни. Он до сих пор все возился с собой»123.