Выбрать главу

Однако в целом повесть Толстого идет, конечно, не по линии «артистической» теории Дружинина, а по линии тех чувств и размышлений, которые заставили его скоро отойти от Дружинина. В. Боткин правильно отметил в письме к Некрасову от 15 мая 1856 г., что «твердостью рисунка отличается только старый гусар и вообще первая половина повести... рисунки молодого гусара и особенно Лизы несколько смутны и не имеют определенной и живой индивидуальности... Старый гусар — пол­ный тип, — но молодой и Лиза далеки от типов»134. Характерно, что сам Толстой записал в дневнике: «Пришел Фет и Трусон. Последний прелестно сказал, что вто­рой гусар писан без любви» (47,72). Именно к этому времени относится датирован­ная выше запись о Диккенсе и Теккерее, которая является, по-видимому, возраже­нием Дружинину. В статье о «Ньюкомах» (1856 г.) Дружинин хвалит Теккерея за то, что у него «нет эффектов самых дозволенных, нет изысканной картинности, нет даже того, что, по понятиям русских ценителей изящного, составляет похвальную художественность в писателе. Оттого Теккерей любезен не всякому читателю, не всякому даже критику. У него солнце не будет никогда садиться для украшения трогательной сцены; луна никак не появится на горизонте во время свидания влюб­ленных; ручей не станет журчать, когда он нужен для художественной сцены; его герои не станут говорить лирических тирад, так любимых самыми безукоризненны­ми повествователями. Его рассказ идет не картинно, не страстно, не художественно, не глубокомысленно, но жизненно, со всем разнообразием жизни нашей. Теккерей гибелен многим новым и прекрасным повествователям; после его романа их сочи­нения всегда имеют вид раскрашенной литографии. Изучать Теккерея — то же, что изучать прямоту и честность в искусстве». Основываясь на этом, Дружинин ставит Теккерея выше Диккенса: «Диккенс... всегда имел в своем таланте что-то сладкое, по временам слишком сладкое. Теккерей не имел никакого призвания к розовому цвету — строги и безжалостны были его взгляды на человечество». Статья кончает­ся утверждением, что Теккерей — «самый могучий из художников нашего времени»135. Толстой явно не согласен: он предпочитает Диккенса, герои которого, написанные с любовью, — «общие друзья всего мира» (47, 178). В «Двух гусарах» Толстой как будто попробовал обе манеры: Турбин-отец написан несколько по-диккенсовски, а Турбин-сын — несколько по-теккереевски («без любви»). В итоге первая манера явно победила, что и соответствовало позиции Толстого в этом вопросе.

Повестью «Два гусара» Толстой вышел за пределы того, что критика называла «портретной живописью», или «характеристиками». Здесь намечалось нечто новое хотя бы уже тем, что идейной основой повести оказывалось сопоставление эпох и поколений. Эпиграфом к этой повести могли бы служить не строки из стихотво­рения Д. Давыдова («Жомини да Жомини, а об водке ни полслова»), а первая строка из лермонтовской «Думы»: «Печально я гляжу на наше поколенье». Инте­ресно, что Турбин-отец так же спасает Ильина от проигрыша, как Арбенин Звез- дича в «Маскараде». Еще в 1854 г. Толстой читал «Маскарад» и записал: «Читал я нынче... Лермонтова драму, в которой нашел много нового, хорошего» (47, 11). Во всяком случае, повесть «Два гусара» свидетельствовала о новых возможностях Толстого за пределами исключительного психологизма — о возможностях перехо­да к историческому или семейному роману. Дружинин верно подметил, что в этой повести «просто и почти жестко передаются события, из которых легко сделать два романа»136. Об этих возможностях свидетельствует, как я уже говорил, и интродук­ция, по самому своему стилю и тону похожая на вступление к роману. Тем более вероятно, что Толстой в это время задумывал роман о декабристе. Однако на самом деле работа пошла пока по другим линиям.

2

После Крымской войны и смерти Николая I все пришло в движение — и пре­жде всего заново возник крестьянский вопрос. Для Толстого это один из главных жизненных вопросов, возникший еще в 1847 г., когда он решил посвятить себя жизни в деревне, чтобы исполнить «священную обязанность» помещика — забо­титься о счастье крестьян. С тех пор прошло много лет, принесших много разоча­рований. Задуманный и начатый в 1852 г. «Роман русского помещика» оставлен. В Севастополе Толстой беседовал с Д. А. Столыпиным «о рабстве в России» и вер­нулся к мысли о романе — с тем, чтобы показать в нем «невозможность жизни правильной помещика образованного нашего века с рабством» (47, 58). Вопрос обсуждался тогда, конечно, не с экономической, а с правовой и моральной точки зрения («рабство»); теперь возникал вопрос уже не о правах, а о земле — вопрос, для Толстого сложный и неясный. Будущее рисовалось ему в непременной связи с помещичьим делом, с Ясной Поляной, с заботами о «вверенных» ему крестьянах: вне этого он не мог себе представить ни своей жизни, ни России. В этом отношении Толстой явным образом оставался на старых декабристских позициях, укрепленных тем «барским и офицерским влиянием», о котором говорил Некрасов. Он разделял ту естественную дворянскую ограниченность декабристов, суть которой заключа­лась «в непонимании противоречий между интересами помещичьего класса и крестьянства... Декабристы отрывали вопрос о политических привилегиях дворян­ства от вопроса об его экономических интересах. Они полагали, что можно осуще­ствить самый демократический строй, не задевая экономических интересов вла­дельцев латифундий»137. Как будет видно ниже, Толстой в своих воззрениях на аграрный вопрос (и в самых колебаниях) был чрезвычайно близок к декабри­стам — и в частности, к Н. И. Тургеневу, продолжавшему в 50-х годах писать о земельной реформе.