Бадяга усомнился:
— Кто знает.
— Вообще-то да, — согласился он.
Бадяга лег на свое место, закинул руку за голову и нащупал рукоятку рамы на пулемете. Он слегка взводил боевую пружину и отпускал раму. Пулемет сухо клацал.
— Что-то смутно мне, Егорий.
— Бывает.
Помолчав, Бадяга спросил:
— Знаешь, сколько у нас на Алтае меду?
— Сколько?
— В доброе время у людей мед бочатами стоял, во, брат!
— А сейчас что, нет его?
— Есть, конечно — ответил, подумав, Бадяга. — Меньше, однако, куда меньше. Одни бабы там. Им до меду? У моей четверо робятишек, разве ей с ульями маяться? Скотинешку накормить, напоить надо, убрать за ней, в колхозе отработать, да семью обиходить. От одного этого у баб пупки трещат. Не до меду. Конечно, у кого в доме старик крепкий есть, тем оно легче. Те с медом.
— У тебя нет?
— Нет. С того мне и смутно — как там они? Понимаешь? Тебе что, ты вольный — ни жены, ни ребятишек, сам по себе, а у меня четверо робят осталось. Тебе что!..
Словно кто-то холодной ладонью сжал его сердце.
Бадяга поднялся на локте.
— Ты чего, Егорий? Чего стонешь?
Что он мог ответить Бадяге? Что он мог ответить вообще всем?
— Так. Ничего.
— Кольнуло рану?
— Кольнуло. Народ в карауле?
Бадяга лег.
— Нет. Вчера с караула. Смотрят, что Никольский рисует. Сегодня же воскресенье.
— Где рисует?
Бадяга махнул в глубь шалаша.
— Там. За лесом. С километр отсюда. Может, чуток больше.
Бадяга пустил дым через нос и продолжал:
— Третью неделю краски переводит. Достал простыню от этой, от своей — ну знаешь, к кому он в медсанбат ходит? — и мажет.
— И как?
Бадяга засмеялся.
— Да никак. Не деревья, а жилы получаются, не вода, а синяя гуща, не люди, а обезьяны или рахиты какие. Только краски переводит. Краски хорошие — каждая в трубке с пипком. Надавишь трубку, краска из пипка и лезет, вроде червяка. Он их надавляет на фанерку, перемешает и мажет.
— Все там?
— Все, поди. Где они еще? Ты туда?
— Туда.
— Иди-иди, погляди. Мешок чего берешь? У тебя там что особое?
— Ты приходи тоже, — сказал он. — Может, сообразим.
— Приду. Чуток погодя, — сказал Бадяга и опять заклацал рамой.
Он прошел этот километр и выбрался на опушку. Под корявой одинокой сосной на пне сидел Никольский. Перед ним на ящике из-под консервов стояла картина. Рама ее была сделана грубо — из слегка оструганных ножом жердей, схваченных в стыках саперными гвоздями. Картина была слегка наклонена от Никольского — верхнюю жердь подпирала палка.
Справа и слева от Никольского сидели Батраков, Тарасов, Женька, Сазонов, Песковой и несколько солдат из других отделений.
Он подошел тихо, так, что никто не слышал, и стал разглядывать картину. Она была странной.
Издалека, откуда не было видно деталей, своей основной линией она напоминала виток пружины. Виток был сплюснут и от этого напряжен.
Когда он подошел ближе, и стал различать все, он сначала подумал, что Никольский нарисовал просто разные сцены. На картине было много людей и предметов.
В первую очередь в глаза ему бросились люди. Они были нарисованы резко и грубо. Все они были непохожие, но было в них и общее — в каждом человеке подчеркивалась какая-то деталь — или выражение лица, или глаза, или жест, или поза, или еще что-то, а остальное было нарисовано не так тщательно, будто затем, чтобы тот, кто смотрит на картину, заметил именно эту деталь и запомнил ее.
Люди и составляли виток пружины, а вдоль него, внутри и снаружи, было остальное — лес, деревни и города, книги, кусок канала, мост черев шоссе, аэростат, пирамиды, церкви, клочок океана, метро, цирк, ледокол, разрез шахты, половинка глобуса с флагом на полюсе, математические формулы, — чего только не было внутри этого витка! Рисунки, плотно смыкаясь, переходили один в другой, составляя фон для людей. Фон был нарисован небрежно, даже условно, сразу было заметно, что он в картине второстепенное, а главное — люди.
У начала витка люди походили на громадных обезьян — от них веяло силой и дикостью, но тело их было безволосое, и мужчины держали в руках дубины. Низколобые, с вздувшимися мускулами, они крались вдоль леса, замкнув в середину женщин, стариков и детей. Самый большой и тяжелый — полоска лба у него была чуть шире, чем у остальных, — вел их к пещере, и там, где они уже прошли, лежали убитые, такие же дикие.
Возле пещеры свежевали лося другие люди. В них уже почти ничего не осталось обезьяньего: лица, особенно у молодых, безбородых, были совсем человеческие. Рядом с пещерой старик разжигал костер, ребятишки несли к костру хворост и палки, а чуть дальше, в траве, лежали убитые, похожие на людей у пещеры, но немного другие. Один из них судорожно сжимал каменный топор.